– Погостил бы денёк-два, – попросил Пётр, втискивая пуговицу в неподатливую петельку плаща. – Огляделся бы, может, здесь якорь бросишь. У нас тут спокой, а там тебе, сам понимаешь, чего там. Оставайся, а?
– Что ж я, бездомный какой? – Степан глядел мимо Петра на тихий после ночного шторма Байкал, на синюю за ним горбину хребта, подсеченную понизу белой полоской тумана. – Нет, брат, я поеду, ко всему моему поеду. Заглядывай, если будешь в наших краях. Ну, пока.
Катер подошел к обеду, погрузил всё, что было навалено на пристаньке. Капитан узнал Степана, сказал, что за обратный рейс денег не надо, вчера лишнее взял, сдачи не было, и катер отвалил от причальной стенки.
Степан смотрел на оставленную им деревню, и ему навязчиво чудилось – там на свайной пристаньке, рядом с каким-то человеком, может, с печальным Хайрусовым, сутулится под его, Степановой, бедой двойник, а отплывает прежний и свободный от вины настоящий он – Степан Усков. Он до рези в глазах вгляделся в далёкую фигурку, поднял руку и помахал ей, как открестился. И фигурка помахала. Но за дальностью не различить было – то ли кулаком, то ли ладонью.
Солнце ещё висело над гольцами, а Трофим уже управился с нехитрым делом. Стоя в стружке, он толкался шестом вдоль берега. Степан окликнул его.
– Вернулся – и ладно, и добро, – сказал бакенщик, когда Степан поддёрнул лодку на берег. – Садись покурим, потом уж погребёмся.
Даже сюда из Молчановки доносилось пиликанье гармошки.
– Михайла гуляет. – Трофим кивнул на реку. – В первый-то день народу вокруг него мно-ого крутилось, а теперь, почитай, один празднует. Уж больно шумён и куражлив, кому это любо? Народ-то всё занятой, усталый… Теперь он каво делает, смех и грех. Гармонь в руки – и шатается вниз да вверх по улочке. Впереди мать его, Аграфена, с платочком идёт, слёзы трёт, а сам позади с песнями. Так и ходют с утра до ночи… Ишь как заливается! Гулеванит.
Они сидели рядышком, слушали далёкий крик гармошки. Под берегом густела тень: солнце ещё долго цеплялось за гольцы, но всё же упало за них и там красно догорало. Синей сутемью до самых грив налились глубокие распадки, По их склонам тут и там торчали над развалами глыб выщербленные временем замшелые останцы. Сами готовые рухнуть, одиноко стояли они над павшими собратьями, как стоят древние деды над усопшим одногодком – степенно, без печали. И снова, как раньше, Степан сидел за гребями, а Трофим мостился со своей деревяшкой на корме, помогал ему рулевым веслом. Берег медленно приближался. Рыбаки с лодок узнавали Степана, и все, кто здоровался с ним и кто нет, снимались с якорей. Когда Трофимов стружок ткнулся в берег напротив единственной молчановской улочки, слева и справа от их стружка причалила целая флотилия.
Рыбаки подошли к Степану, образовали круг и зашуршали бумагой, сыпля на неё крошево бурой махры. Кто-то протянул ему кисет. Молча покурили, и он взял в руки котомку и вышел из круга. Теперь Степан оказался один перед узенькой улочкой, зажатой высокими заплотами. В избах зажигали лампы, и Степан зашагал вверх, будто торопился зажечь свой огонёк в одинокой избе, стоящей сразу за избой Климковых. Там по-прежнему надрывалась гармошка, в неё вплетались разухабистые выкрики Михайлы, и голос этот сплывал улочкой, приближался.
А вскоре из-за поворота с белым платком в руке выступила навстречу Степану Аграфена, мать Михайлы.
Варвары
I. Вести
Владыка скифов старый Агай принимал послов. Далек и труден был путь их. Двадцать дней мчали послы из грозной Персиды по неспокойным маннейским да сарматским степям, пока в устье реки Танаиса[1] не встретил их пограничный дозор скифов. Еще несколько дней скачки по берегам взъерошенного ветрами Меотийского озера[2], и вот она, столица длинноволосых кентавров, широко и беззаботно разбросившая возки-кибитки вблизи синелицего Понта Эвксинского[3].
Агай восседал на золоченом троне в окружении трех старейшин союза скифских племен и долгим немигающим взглядом смотрел на шумно прискакавшее посольство, теперь развязно стоящее перед ним в составе пятерых сухопарых персов. Они так и вошли в просторный, выставленный из узорчатого войлока царский шатер, не стряхнув с дорожных плащей пыль, не обмахнув сапог.
Бритощекий перс выдвинулся вперед, приложил ладонь к сердцу и слегка склонил голову в круглом бронзовом шлеме с торчащим из него пучком черных перьев. Тотчас же из-за спины его вынырнул толмач и положил у расписных сапог перса продолговатый сверток. Посол вскинул голову, заговорил. Толмач быстро переводил, с тревогой глядя на царя Скифии, а тот сидел, зажав в левой руке золотую чашу – знак царской власти, а правой – цепко обхватив подлокотник трона.
Слушая толмача, гневался Агай, но старался не предаваться гневу. Тяжко поднималась и шумно опадала грудь его под шерстяным зеленым кафтаном, стянутым поясом, набранным из серебряных блях.