— У нас на Руси уже и серпень через середину перевалил, — с какой–то мечтательной печалью говорил Сфирька. — Хлеба убирают, снопы вяжут, оставляя только полосу жита на бороду Велесу. А там и последний сноп девки лентами обовьют, праздновать время придет, гулять по вечерам после трудов. Да и мед в бортях уже свезли, наверное, ягоды замачивают, грибы солят в кадках. Как думаешь, чародейка мудрая, отгуляли ли уже день Стрибога или нет? А то я по тутошней жаре не пойму, когда у нас Стрибожьи внуки первую тоску по лету уходящему пропоют. И свадьбы уже наверняка принялись справлять. Самое время этим заняться, когда урожай собран и закрома полны. Я–то надеялся, что успею вернуться к этому сроку. Думал отгулять по этой поре загодя обговоренную свадьбу моей любимой младшей дочери Пульхерии. Она в день Стрибога родилась, с ней сладу обычно нет, а тут жених попался хороший. Но без меня, отца родного, какая же свадьба? Вот и останется неугомонная Пульхерия в невестах, а она такая, что за ней только глаз да глаз.
Малфрида усмехалась, глядя, как Сфирька теребит в жмени свою жидкую русую бороденку. Надо же, о праздновании Стрибогова дня затосковал! А сам доченьку любимую христианским именем Пульхерия нарек. Да и на груди вместе с амулетами–оберегами еще и медный христианский крестик носит, кланяется, когда в церквях колокола звонят, даже признался, что и сам некогда получил в крещении имя в честь святого Мирона, и это имя — Мирон — очень нравилось Сфирьке, хотя он толком и не отзывался на него, не привык как–то. Боярин Мирон–Сфирька умел рассказать обо всем этом цветисто, даже прихвастнуть любил, однако особой веры в распятого Бога Малфрида в нем не чувствовала. Потому только и спросила, как это он веру в прежних богов с верой к Христу смешивать может?
Сфирька хитро подмигнул.
— А ты как думаешь? Я торговый человек, мне надо почитать богов тех стран, где торги веду. Ромеям же лишний раз показать, что и я крещеный, не грех. Тогда они у меня охотнее товары приобретают.
Когда же с Малфридой на заливе оставался Коста, они о другом говорили. Малфрида спрашивала у волхва, как на его волховские способности оказало влияние христианство? Коста сначала не отвечал, отмалчивался. Он вообще тут, в Царьграде, будто хотел оставаться незаметным: никуда не ходил, все больше среди своих держался. Поэтому о том, что и он волхв–кудесник, никто и не прослышал. Даже княгиня как будто позабыла, не покличет никогда. И зачем брала с собой?
— А ты бы предпочел опять со своими печенегами в образе пузатого хана на коне гарцевать? — съехидничала Малфрида.
Коста не отвечал. Но как–то все же обмолвился, что просто старается не думать о вере Христовой, не замечать, что вокруг делается, отгородиться, погрузившись в себя. Вот и хранит так свое волховское умение потихонечку. Даже заметил, что с ростом луны его сила как будто прибывает. Причем Коста поглядывал на Малфриду осуждающе, как будто винил, что та свою колдовскую сущность при людях проявила. Ведьма и сама все понимала. Но как объяснить, что она не ожидала, что с ней такое во Влахернском храме сделается? Хотя… Опасалась ведь подобного. Она и Свенельду не призналась, что было у нее тогда ощущение, будто кто–то другой в ней появился, чужой и властный, что силы христианские разворошили в ней такое, чего и сама о себе не знала. А теперь знает. И страшно ей. Но и ярость некая будто тлеет, злость растет. А со злостью и силы возвращаются. Как раз с ростом луны — тут Коста правильно все подметил. Но если сам он таился, то Малфрида, обуреваемая тихо поднимавшейся силой, все же как–то не сдержалась. Заметила один раз, как по заливу Золотого Рога плывет судно с каким–то важным священником на борту, и выпустила накопившуюся против христиан силу злобную. И вот при свете дня, на глазах у множества людей корабль священника вдруг словно поднялся на волне, закачался под вопли корабелов, затрещал и стал погружаться в воды. А волны вмиг стихли, как будто и не было ничего, лишь кричали, взывая о спасении, попáдавшие в залив священнослужители и корабелы. К ним со всех сторон устремились лодки, вылавливали мокрых людей, вытащили и нахлебавшегося соленой воды сановного священника. А Малфрида, глядя на подобное, лишь хохотала торжествующе. Это многие видели, как и узрели, что, когда вечернюю службу начали в храмах отзванивать, лохматая чародейка вмиг поникла, сгорбилась по–старушечьи и поспешила укрыться под пологом палатки.
Когда ночь настала, к пришвартованным русским судам прибыл Свенельд. Заскочил на борт «Оскаленного», весь облитый лунным сиянием, даже светлые волосы будто сияние испускали, однако лицо было темное, гневное, брови сошлись к переносице.
— Пороть бы тебя, да некому, — процедил сквозь зубы.
Малфрида вскинула голову, тряхнула разметавшимися, как грива кобылицы, волосами.
— Может, ты осмелишься отстегать меня, соколик?