Он вспомнил уроки Курта Гарбера, школьного учителя риторики, тощего, словно засушенного, остзейского немца с тоненькими усиками и коричневой родинкой на кончике носа. За глаза его называли Гербарием, не из-за худобы, а по причине травоядной всепростительности. Правила риторики Гербарий трактовал чрезвычайно широко, распространяя их на все случаи жизни.
Используя зазубренные правила, Якоб стал внимательно прислушиваться к тому, что происходит у него внутри. Словно детектив с лупой, он просмотрел все закоулки своего сознания, пытаясь отыскать причину столь удивительной и радостной перемены. И спустя день нашел.
Ему просто было хорошо в этом низком помещении с почерневшими от старости стенами. Ему нравилось звучание плохо понимаемого языка, а сердцу были милы напевы молитвы. Низкий потолок теперь не давил, а создавал уют, темные стены не отвлекали, давая возможность сосредоточиться, простое убранство держалось в тени, выпячивая главное, ради чего он здесь оказался. Ток симпатии согревал грудь, сердце билось в унисон с ритмом мелодии кантора.
«Что со мной происходит? — спрашивал себя Янкл. — Откуда взялась эта симпатия?»
Он чувствовал себя дома, на своем месте, причастным к правильному и единственно важному на свете делу. Правда, к делу этому он почти не имел никакого отношения. Мудрость старых еврейских книг с затертыми уголками страниц до сих пор представлялась ему архаичной. Симпатия перевернула его отношение с ног на голову. Словно утреннее солнце, она залила светом грядку его познаний, окученную немецкими учителями. Растения, выросшие на этой грядке, освещенные теплыми лучами симпатии, выглядели теперь совершенно по-другому.
Нет, не так! Происходящее в его сердце напоминало иную картину. К раскрытой книге, лежащей на столе, в сумерках подносят керосиновую лампу, и смутные очертания букв вдруг приобретают резкость, складываясь в слова. И от смысла этих слов на душе становится еще светлее.
Все, чему его учили в школе, теперь представлялось Янклу второстепенным. Латынь, арифметика, история древнего мира, география и ботаника, вне сомнения, были важными предметами, он по-прежнему испытывал к ним пиетет, но главным теперь стало свое, идущее от сердца, вырастающее из крови и костей. Сердца! Да, именно сердце, вот ключевое слово! Именно в нем произошел невидимый, необъяснимый поворот, и разум послушно устремился вслед.
Главное — начать, думал Янкл, ну да, главное начать, погрузиться в учение, и тогда он быстро освоит еврейские премудрости. Уж ему-то, с опытом изучения физики, алгебры, химии и прочих наук, ничего не стоит быстро взбежать и по этим ступенькам.
Он осторожно поговорил с дядей Лейзером, будто интересуясь образом жизни своих сверстников в Хрубешуве. Выяснилось, что местечко на самом деле не так уж мало и что за холмом располагается вторая его часть. Там есть ешива, где учатся двадцать парней, и красивая каменная синагога. Сарай, в котором они молились, назывался штиблом и был не синагогой, а молитвенным домом. Просто идти сюда было куда ближе, чем добираться в синагогу, а в доме дедушки не помещались десять мужчин, необходимых для общественной молитвы и поминального кадиша.
Семь дней Янкл ходил в штибл, и все семь дней сосущая тьма не появлялась. На восьмой день, вернувшись с кладбища, отец сразу засобирался домой.
— Дела, дела, — объяснял он родственникам. — Никому нельзя доверять. Везде нужен хозяйский глаз.
Янкл пребывал в растерянности. С одной стороны, ему не хотелось покидать Хрубешув, но остаться в нем казалось немыслимым. Теперь, когда тьма ушла, он принялся вспоминать школьных друзей, родной город, его просторные площади, вымощенные серым, словно полированным, булыжником, скверы с клумбами, георгины, розы, астры, фиалки в корзинах уличных торговок. Разве в Хрубешуве видели когда-нибудь астры? Оставить Данциг и перебраться в это заброшенное польское местечко? Ох, как не просто…
Янкл был еще совсем молодым человеком и подобный перелом переживал первый раз в жизни. Поэтому он пошел по самому простому пути, то есть решил оставить все без изменений и плыть по течению.
Впрочем, даже если бы он и задумал изменить что-либо в своей жизни, ему пришлось бы столкнуться с ожесточенным сопротивлением отца.
По дороге в Данциг тот с большим пренебрежением вспоминал местечко и оставшихся там родственников.
— Теперь ты знаешь, откуда я вышел, — с гордостью повторял он сыну. Отец был уверен, что Якобу куда больше нравится Данциг, чем Хрубешув.
— Не думай, будто это было просто, — повторял отец. — Закрепиться в чужой стране, чужом городе, найти работу, приобрести специальность, вырасти из наборщика в хозяина типографии. Конечно, мне очень помогли деньги твоей матери, ее приданое. Запомни, Якоб, женитьба — это на восемьдесят процентов экономическое предприятие и лишь на двадцать любовное. Любовь, в конце концов, можно отыскать или купить и вне рамок семьи, а вот деньги. Деньги… — Тут он замолк, решив, что и без того рассказал сыну слишком много.