—.. сорок третий год. Знаете, когда стало легче, не до всех дошло. Уже надо оживать, радоваться жизни, и вдруг идет навстречу фигура в каком-то обтрепанном капоте до пят, вся залита помоями, в продранных валенках, и обязательно сверху еще платок крест-накрест, а на руках одеяло сложено, как муфта, и авоська болтается. В зиму сорок первого мы все были примерно такие же, а через год их уже презирали и называли «моральными дистрофиками». Да вообще, «дистрофик» было ругательством… Да что я говорю, Иван Иваныч, вы это лучше меня помните. Вот разве что молодому человеку интересно… О чем я начала? Ах, да, о театрах! Еще был момент: мы со Степой пошли в Малый оперный на «Майскую ночь». И вот в антракте выходит администратор и объявляет, что по решению исполкома — или, может, Военного совета? — в Ленинграде отменена светомаскировка. Овацию ему устроили — как Печковскому до войны! И как дошли домой, я сразу вскочила на стол — и давай срывать эти ужасные шторы! Ой, этот синий цвет их!.. Сорвала, завернулась в них и давай отплясывать какой-то индейский танец! А Степа стоит посреди комнаты, как медведь, только руки растопыривает. Я так ужасно хохотала. И еще, помню, кричала: «Выжили! Дожили!» Тогда только дошло окончательно, что выжили, что все позади! Помнишь, Степа?
Это и Вячеслав Иванович помнил. Их детдом уже полгода как вернулся. Сначала синие шторы вызывали особенное уважение:
Наконец открыл рот и Степа — и даже с некоторым флегматическим воодушевлением:
— Да, выжили. А я бы не выжил, если б не Люка. Она меня спасла. Я до сих пор никому не рассказывал. Мы пошли к ее родителям на проспект Обуховской обороны. В январе сорок второго. Пешком, другого общественного транспорта не было. Иду, переставляю каждую ногу отдельно — и вдруг почувствовал: не могу дальше, все! Лучше умереть. И не страшно. Идти — страшно, а умереть — не страшно. И сел. А тогда, кто на ходу садился, не вставал. Закон. И все знали, и шли мимо. Люка ко мне: «Ты что?!» А я: «Не могу, иди сама!» И знаете, она повернулась и пошла вперед. Оставила. Я ожидал, она будет кричать, плакать, а она пошла. Мне обидно — хуже смерти. Умирать не обидно, а это обидно: как же так, родная жена — и бросила?! Меньше года как поженились — перед самой войной. От обиды я встал и пошел дальше. И дошел. А там у родителей нас не только кипятком напоили, но и студня дали из столярного клея. Вот.
Вячеслав Иванович и не знал, что его разозлило больше: добровольный идиотизм Степы, уверенного, что жена его таким смелым способом спасала, или бесстыдство Люки, внушившей мужу, что она его вовсе не бросила, а лечила — как это… знакомый врач рассказывал про интересный факт в медицине:
— И вы все вычислили: что ваш муж встанет и пойдет?
— Да, представьте, молодой человек! Потому что я поняла: тут нужна эмоциональная встряска, потрясение! Тащить на себе я его не могла, сама едва шла, а он вон какой. Хоть и худой тогда, но рост-то тот же. А если начну молить, плакать, уговаривать, он только начнет больше себя жалеть — и не встанет. Только потрясение могло помочь! А когда Степа подумал, что я его бросила, это было потрясение!
— Да, потрясение, — важно подтвердил Степа.
— И вы не сомневались, что он встанет?! — Да, представьте, не сомневалась!
— А если бы не встал?
— Не мог не встать! Потому что как раз то потрясение, которого ему не хватало.
Вячеслав Иванович понимал всю бессмысленность своих наскоков — и не мог остановиться. Словно чужая воля управляла его языком:
— Не-ет, это вы потом придумали для объяснения. Или оправдания. А тогда вы просто пошли, без расчета. Потому что было все равно. В то время от голода было все равно.
Да что вы говорите?! Что вы понимаете, молодой человек?! Откуда вам знать?!
И Степа смешно забасил:
— Как вы смеете! Я не позволю! Вы не понимаете!
— Понимаю, — с превосходством сказал Вячеслав Иванович. — Сам все видел. Сидящих этих. Потом и грузили их сидя. Потому что не распрямить.
Наверное, он видел. Даже наверняка. Но вряд ли хорошо запомнил. Но после чтения дневника матери ему искренне казалось, что все понял и запомнил сам.
— Что вы видели?! Сколько вам лет?!
— Как раз достаточно: в ту зиму было пять.
— Что вы понимали в ваши пять лет!
— Понимал. Тогда год не за два шел, а за четыре, наверное.
Зачем было спорить о чувствах сорокалетней давности! Ну пусть бы Степа оставался при своем приятном самообмане. Но нет, Вячеслав Иванович ничуть не раскаивался в сказанном. Ему нравилось разрушать фальшивую иллюзию большого глупого Степы.
А тот все басил:
— Я не позволю! Пользуетесь, что не приняты больше дуэли, оскорбляете безнаказанно.
Господи, о чем вспомнил! Тоже нашелся — Онегин с Ленским.