Он написал ей в последний раз утром второго мая – написал, можно сказать, ни о чем («стремление к конкретной женщине, к этой и никакой другой, поражает эволюционной нецелесообразностью»), а познабливало Лизу до вечера. нс тех пор ни полслова – за четверо суток, проведенных ею в нигде. Сам Ю-Ю был, конечно же, где-то (в Москве? у жаркого моря? на конференции в маленькой европейской стране? или «в поле», а тут уж мустьерский разброс позволял ему отлететь хоть во Францию, хоть на Алтай), это Лиза была не там и не тут, и все чаще казалось – никто и ни с кем, так, спичка в его суетливых коротких пальцах… Ну вот что это было? Было и есть… С ней – никогда ничего похожего! Рылась в книжках и в компе, ухватиться хоть за чей-нибудь опыт. Но, видимо, каждый летит в свою бездну – единственную, больше ничью. И хватать себя за волосы разлетающимися руками должен сам. Чем она была для Ю-Ю – и имел ли ответ на этот вопрос то значение, которое Лиза ему придавала? ведь вселенское же! – потому что он для нее был ничем, да, ничем… Лиза путалась в показаниях, по несколько раз на дню перечитывала его записки недельной давности и, лишь когда они были перед глазами, могла вдруг поверить и даже обрадоваться (понять бы, чему): «счастлив тот, чья страсть оказывается судьбой, худо, когда наоборот»; «живи легко, делай, что хочешь, спи, с кем заблагорассудится, но веточка ты – из меня, и мне в тебя прорастать, тебе в меня, нам – друг в друга, этот вековой лес – только наш».
Ну и как с этим было жить?
А ведь Варя о чем-то с ней горячо говорила и, похоже, давно. О внуках, ну да… И о курсах – валют? Об обменниках? Нет, о том, что она поменяла профессию, стала дизайнерить – после курсов. Зять ушел, машину забрал, а с мелюзгой-то как без машины? И бежала при этом почему-то быстрей и быстрей.
Впереди, почти уже у Лужкова моста, опять колыхалась толпа. Пропускай! – здесь кричали совсем по-другому – зло и разрозненно. А потом всё дружнее и громче: позор!
– Перекрыли, – сказала Варя. – Писец! Всё по периметру перекрыли.
Но вместо того чтобы отступить, схватила Викентия за руку:
– Пропустите! С ребенком! Люди вы или нет?
И ором разгоряченные дяденьки расступились травой. Снова стало нестрашно. Но за травой обнаружился лес: в черных бронежилетах и сверкающе-черных шлемах к ним спиной, друг к другу впритирку в землю врастал ОМОН. Кто-то кричал ему «пропускай» уже с другой стороны. Горбатенький мост над каналом был переполнен, даже казалось, надломлен людьми, он щетинился ими, их флагами и плакатами, их беспомощной неподвижностью. С моста никого не пускали – чтобы отрезать от площади? Вокруг говорили разное: что Болотная под завязку забита и что там ни души, что митинг уже кончается и что его отменили. А кричали всё яростней и отвязней: педерасам позор! Инстинктивно закрыла Викентию уши, но он вывернулся и тихонько заныл. К счастью, Варя, попытавшаяся что-то вдунуть самому хлипкому из омоновцев прямо под черный шлем (про ребенка, про совесть, про вы не имеете права), быстро сдалась. Добрые люди опять расступились. Варя сказала:
– Делаем ноги!
И они побежали, волоча ребеныша за собой, обратно, к Малому Каменному мосту – и угадали, только тут и была лазейка. Варя засунула их в нее:
– С богом! – и коротко перекрестила.
А сама решила остаться со всеми. Почему? Потому что «они» не имеют права! Волоча Викентия за собой, Лиза думала: папа сделал бы то же самое. Как и те, кто по-прежнему упрямо сидел на мосту. Викешка на них удивленно оглядывался и ныл, что это не клево – ни шариков, ни праздника, ни Сергеича-Пушкина. Что он хочет мороженого, и что ему жарко, и что не надо было так быстро бежать и надевать на него джемпер под горло, он еще утром ей это сказал! Ужас, какая мужская зануда, мелкая, но до чего же мужская, думала Лиза, чтобы улыбнуться хотя бы внутри. А он сердито сдернул бейсболку, и несколько долгих минут они препирались из-за его взмокших волос и ветра от близкой воды, пока он вдруг яростно не закричал:
– От тебя идет один негатив! Я ребенок, со мной так нельзя!
И Лиза бросилась целовать его взмокший лоб и макушку, а рукой шевелить, чтобы скорее подсохли, упрямые пряди. В разгар этих нежностей к ним подошел Ерохин. В момент водружения бейсболки на мотающуюся Викешкину голову чинно сказал:
– Привет, – и тревожно сглотнул, словно перед ним была горка его любимой цветной капусты, обжаренной в сухарях, и шевельнул ушами.
Они не виделись два с половиной месяца – с тех пор как Лиза уволилась из «Шарм-вояжа». И надо бы было хоть что-то почувствовать, желательно эпохальное, а она не могла – ничего, кроме сухости на губах и страха прикосновения. Впрочем, это был слишком специальный сюжет, и думать о нем, конечно, не следовало. Не думать о белой обезьяне – и точка. О белой мохнатой обезьяне с белым хвостом и белыми мохнатыми лапами. Не думать о том, к чему свелась ее жизнь.
– Иногда хочется быть собой? – вдруг вспомнила Лиза.
– Иногда. По субботам, – натянуто улыбнулся и вдруг со значением сверкнул глазами: – Я здесь с Алёнкой.