— Ничего, деточка, — зашептала она, — ничего, маленький. Потерпи, не плачь. Они тебя взяли, значит, ты им нужен, привыкнете друг к дружке, полюбите. Не плачь, маленький. А станет тебе скучно, приходи к нам. Ты у нас и переночевать можешь, и уроки поделать, поиграете… Ничего, маленький…
Дождь кончился. Петр посадил его на багажник и повез домой.
На небе блестела радуга, и трава переливалась синевой и золотом, почти как Черное море на закате.
— Слышал, че мать сказала? — спросил его Петр у калитки. — Ты к нам приходи. Мать у меня очень добрая.
— А че у нее на щеке? Белое? — спросил Колька.
Петр опустил глаза:
— А это в нее отец кислотой плеснул. Он в тюрьме сидел, а когда вышел, плеснул в нее кислотой из бутылки. Ну, его опять посадили. Мать у меня несчастная. Но ты приходи. Отец нас достает.
— Как достает? — испуганно спросил Колька.
— Ну, как? — глядя под ноги, ответил Петр. — Письма пишет: «Вернусь, убью. Так что жди, не надейся». Очень он на нее зол, на мать.
— За что? — спросил Колька.
— Не знаю, — уклонился Петр, — а только я ее в обиду не дам. Приедет, я его сам убью. Вот что.
Леонид Борисович набрал номер и услышал, как Алла тяжело вздохнула, прежде чем сказать «слушаю». Этот вздох неожиданно растрогал его. В конце концов, она тоже переживает.
И чем она-то виновата?
— Алена, — сказал он в трубку, — я в Москве, я вернулся с дачи.
— Да? — тихо спросила она. — Неужели? Ну, приезжай.
— Ты что, одна?
— Я одна, — сказала она, — конечно, одна.
«К черту, к черту, к черту, — крутя баранку, остервенело думал Леонид Борисович, — уйду, и все! Проживут! Вера сама зарабатывает! На мальчишку буду давать! Мальчишка меня в упор не видит. Ему — что я, что это дерево, все одинаково, подзаборник! Они только в теории привязываются, а на практике… Как волка ни корми…»
Нечего было себя уговаривать: решение вызревало в нем долго и наконец вызрело, упало с души, как камень. Он любил одну женщину и не любил другую.
Любимая им женщина лежала на диване, входная дверь была не заперта. Он со страхом заметил, что живот ее округлился под белым халатом.
— Ну, — сказала она, не глядя на него, — как семейная идиллия?
Леонид Борисович с досадой поморщился.
— Тебе больше нечего мне сказать?
— А тебе? — И перевела на него прозрачные, дымные глаза.
Голова медленно пошла кругом. Ничего не хочу, только эту бабу. Он стиснул зубы, лег рядом с ней на диван. Все, начинается.
Она засмеялась и отодвинулась.
— Ни, ни, ни! — сказала она и быстро провела ладонью по его лицу. — Доигрался, дорогой.
— Какая разница? — задыхаясь, прошептал он. — Все равно ведь доигрался!
— Какая разница? — пропела она и села на диване, поджав под себя ноги, лицом к нему. — Какая разница? А если сейчас, — понизила голос, — дверь откроется, войдет мой муж и спустит милого друга с лестницы?
Она медленно расстегнула халат, сбросила его движением плеча.
— А-ах! — содрогнулся он. — А-а-а-ах!
Она взяла его руку и провела ею по своей белой шее, потом по левой груди, задержавшись на ярко-красном соске.
— Вот этим, — словно подражая маленькой девочке, сказала она, надувая губы, — мы будем кормить нашего сиротку. Вот отсюда пойдет молочко…
Вдруг она с силой отбросила его руку и отвернулась.
— Что? — испуганно спросил он. — Точно, да?
Она полоснула его сузившимися глазами:
— Представь себе! Точней не бывает!
Навалилась на его подбородок белой грудью и обеими ладонями взяла его за горло.
— А может, мне тебя убить? Надоел ты мне!
Он попытался поцеловать ее, она звонко ударила его по лицу.
— Надоел!
Он вдруг понял, что она не шутит.
— Хорошо, — прохрипел он и завел ей руки за спину, — хватит драться! Я же с тобой не спорю.
— Что значит: не спорю? — спросила она.
— То и значит, — ответил он спокойно, — как ты хочешь, так и будет. Я уйду оттуда.
Вдруг она притихла, легла рядом и прижалась к нему. Леонид Борисович боялся пошевелиться.
— Учти, — глухо сказала она, — это не я попросила, это ты решил.
Он начал расстегивать рубашку, делая вид, что не торопится.
— Да быстрее же! — прошептала она и укусила его щеку горячими губами. — Быстрее!
…А, Пушкино уже. До чего ему знаком этот перрон, словно бы и не прошло восьми лет. Киоск с газетами. Так. Жизнь поменялась, пишут про другое, ему наплевать, у него свои дела. Пирожки местной выпечки. Раньше мясные продавали по двадцать, капустные — по десять. Теперь деньги другие, пирожки те же. Взял два мясных с непрожаренным луком. Вкусно, горячие.
Какая она теперь? Без груди, изуродованная? Опять у него внутри все запылало. Сосед говорит, вся седая стала. А была? Веселая, легкая, не ходила — летала. Когда ж она поседела? А, вот, наверное, когда он на нее бутылку вылил. Плеснул — она на пол осела и покатилась, зашлась криком. Красавица моя. Обещал вернуться, видишь, слов на ветер не бросаю. Уродовать тебя не стану, куда ж тебя еще больше уродовать, а жить не дам. Потому что жить тебе незачем. Не любил бы — не стал мараться. Мало их, баб, кошек шелудивых, под чужих мужиков бросаются! Что ж теперь, каждую убивать? Тошно мне.