Вот мимо него промчался рысак крестного. Фома видел маленькую фигурку Якова Маякина, но и она не возбудила в нем ничего. Фонарщик пробежал, обогнал его, подставил лестницу к фонарю и полез по ней. А она вдруг поехала под его тяжестью, и он, обняв фонарный столб, сердито и громко обругался. Какая-то девушка толкнула Фому узлом в бок и сказала:
– Ах, извините…
Он взглянул на нее и ничего не ответил. Потом с неба посыпалась изморось, – маленькие, едва видные капельки сырости заволакивали огни фонарей и окна магазинов сероватой пылью. От этой пыли стало тяжело дышать…
«К Ежову, что ли, пойти ночевать? Выпить с ним…» – подумал Фома и пошел к Ежову, не имея желания ни видеть фельетониста, ни пить…
У Ежова на диване сидел лохматый человек в блузе, в серых штанах. Лицо у него было темное, точно копченое, глаза неподвижные и сердитые, над толстыми губами торчали щетинистые солдатские усы. Сидел он на диване с ногами, обняв их большущими ручищами и положив на колени подбородок. Ежов уселся боком в кресле, перекинув ноги через его ручку. Среди книг и бумаг на столе стояла бутылка водки, в комнате пахло соленой рыбой.
– Ты что бродишь? – спросил Ежов Фому и, кивнув на него головой, сказал человеку, сидевшему на диване: – Гордеев!
Тот взглянул на вошедшего и резким, скрипящим голосом сказал:
– Краснощеков…
Фома сел в угол дивана, объявив Ежову:
– Я ночевать пришел…
– Ну, так что? Говори дальше, Василий…
Тот искоса взглянул на Фому и заскрипел:
– По-моему, вы напрасно наваливаетесь так на глупых-то людей – Мазаньелло дурак был, но то, что надо, исполнил в лучшем виде. И какой-нибудь Винкельрид – тоже дурак, наверно… однако, кабы он не воткнул в себя имперских пик, – швейцарцев-то вздули бы. Мало ли таких дураков! Однако – они герои… А умники-то – трусы… Где бы ему ударить изо всей силы по препятствию, он соображает: «А что отсюда выйдет? а как бы даром не пропасть?» И стоит перед делом, как кол… пока не околеет. Дурак – он храбрый! Прямо лбом в стену – хрясь! Разобьет башку – ну что ж? Телячьи головы недороги… А коли он трещину в стене сделает, – умники ее в ворота расковыряют, пройдут и – честь себе припишут!.. Нет, Николай Матвеич, храбрость дело хорошее и без ума…
– Василий, ты говоришь глупости! – сказал Ежов, протягивая к нему руку.
– А, конечно! – согласился Василий. – Где мне лаптем щи хлебать… А все-таки я не слепой… И вот вижу: ума много, а толку нет.
– Подожди! – сказал Ежов.
– Не могу! У меня сегодня дежурство… Я и то, чай, опоздал… Я завтра зайду, – можно?
– Валяй! Я тебя распатроню!
– Такое ваше дело…
Василий медленно расправился, встал с дивана, взял большой, черной лапой желтую, сухонькую ручку Ежова и тиснул ее.
– Прощайте!
Затем кивнул головой Фоме и боком полез в дверь.
– Видал? – спросил Ежов у Фомы, указывая рукой на дверь, за которой еще раздавались тяжелые шаги.
– Что за человек?
– Помощник машиниста, Васька Краснощеков… Вот возьми с него пример: пятнадцати лет начал грамоте учиться, а в двадцать восемь прочитал черт его знает сколько хороших книг, да два языка изучил в совершенстве… За границу едет…
– Зачем? – спросил Фома.
– Учиться, посмотреть, как там люди живут… А ты вот – киснешь…
– Насчет дураков дельно он говорил! – задумчиво сказал Фома.
– Не знаю, ибо я – не дурак…
– Дельно! Тупому человеку надо сразу действовать… Навалился, опрокинул…
– Пошла писать губерния! – воскликнул Ежов. – Ты мне лучше вот что скажи: правда, что к Маякину сын воротился?
– Правда… А что?
– Ничего!
– По роже твоей видать, есть что-то…
– Знаем мы этого сына – слышали о нем… На отца похож?
– Круглее… серьезности больше… такой холодный!
– Ну, ты, брат, смотри теперь в оба! А то они тебя огложут… Этот Тарас тестя своего в Екатеринбурге так ловко обтяпал…
– Пусть и меня обтяпает, коли хочет. Я ему за это, кроме спасиба, ни слова не скажу…
– Это ты все о старом? Чтобы освободиться? Брось! На что тебе свобода? Что ты будешь с ней делать? Ведь ты ни к чему не способен, безграмотен… Вот если б мне освободиться от необходимости пить водку и есть хлеб!
Ежов вскочил на ноги и, встав против Фомы, стал говорить высоким голосом и точно декламируя:
– Я собрал бы остатки моей истерзанной души и вместе с кровью сердца плюнул бы в рожи нашей интеллигенции, чер-рт ее побери! Я б им сказал: «Букашки! вы, лучший сок моей страны! Факт вашего бытия оплачен кровью и слезами десятков поколений русских людей! О! гниды! Как вы дорого стоите своей стране! Что же вы делаете для нее? Превратили ли вы слезы прошлого в перлы? Что дали вы жизни? Что сделали? Позволили победить себя? Что делаете? Позволяете издеваться над собой…»
Он в ярости затопал ногами и, сцепив зубы, смотрел на Фому горящим, злым взглядом, похожий на освирепевшее хищное животное.