— Нет, государь мой любимый, ежели Петруша требует, надо покориться, — приговаривала Прасковья, по-прежнему поглаживая голову супруга. Он широко зевнул и замер. Похоже было, задремал.
Прасковья боялась пошевельнуться, оберегая сон царя. В это время неожиданно распахнулась дверь, и царица несказанно удивилась столь великой дерзости и, не поворачивая головы, вполголоса спросила:
— Кто там без зова? Поди прочь! Царь Иван почивает.
— Это я, Параша, Софья.
— Ох, сестрица, — все так же, полушепотом, вымолвила Прасковья. — Ведь спит, болезный. Очинно он скорбен. Грамота от царя Петра пришла. Возьми-кось на столе.
Царевна пошуршала грамотой. Царице было не видно, как перекосилось ее лицо, как ее бросало то в жар, то в холод по мере того, как она читала. Слышно было, как скрипнула она зубами, потом послышались сдержанные рыданья.
— Как же он посмел, как посмел, — бормотала Софья сквозь слезы. — Это я-то зазорная особа, я, семь лет правившая государством в тишине и спокойствии. Я… При мне великое замиренье пришло в царстве, благонравие… Ох… — и она снова захлебнулась слезами.
— Кто там? — неожиданно встрепенулся Иван. — Кто, Парашенька?
— Сестрица твоя, Софьюшка, — ответила прослезившаяся царица.
— Как? Софьюшка? — Иван приподнялся. — Сестрица, ты?
— Я, Иванушка, я, — все еще плача, отвечала Софья.
— Тут Петруша грамотку прислал. Неладно он пишет. Не согласный я. Слова какие-то… Зазорная особа… Ровно не о сестрице пишет, а о какой-нибудь бродяжке. Нет, нет, Софьюшка, я сего не приемлю.
В этой неполноценной болезненной натуре возник протест. И не только возник, но и окреп. Его не подкупает то, что брат Петр берется почитать его яко отца. Все в нем восстает против намерения Петра отправить Софью в монастырь. Как можно заточить в монастырь ту, которая семь лет правила государством от их имени, и эти семь лет были в общем-то благополучными.
Хоть Иван и богомолен, хоть он и сам подумывает о монастыре, как о тихом прибежище, наедине с тенями великих подвижников, святых угодников Божиих, вдали от мирской суеты с ее грязью, кровью и кривдой, но ведь принять схиму можно только по доброй воле. Тогда, когда велит сердце, когда нет выбора или иного выхода.
И Иван, запинаясь, говорит об этом сестре. Он не дозволит. Он станет поперек.
— Дай-ка платочек, Параша, я утру сестрицыны слезки, — говорит он кротко. Софья благодарно обнимает его. Она кладет голову ему на грудь, как давеча обласкала его супруга. И волевая Софья, только что безутешно рыдавшая, всхлипывает у него на груди. Мало-помалу ее плечи перестают сотрясаться, и она затихает.
Иван же находит какие-то успокоительные слова, он бубнит их невнятно, но добросердечность и участие не нуждаются в четких формулировках.
Прасковья, недолюбливавшая Софью, а поначалу вообще робевшая в ее присутствии, даже побаивавшаяся ее, тоже проникается жалостью. Неужто Петруша, казавшийся ей таким покладистым, таким добрым, желает так жестоко поступить с царевной. Хоть она и не прямая сестра ему, но все от единого царя-батюшки, незабвенного Алексея Михайловича, можно ль поступить с нею столь жестоко?
И царица присоединяется к жалостливому бормотанию своего супруга. Она говорит, что станет упрашивать Петрушу, взывать к его совести…
И тут Софья вдруг высвобождается из объятий брата и почти кричит:
— Не надобно мне жалейщиков, не хочу ничьей жальбы! Али я не царская дочь, не царевна, не правительница волею всех служилых людей отеческой земли?! Подыму я всех верных да справедливых, заставим Петрушку уважать меня, призванную Думой и боярами. Нет, так просто меня не согнуть. За мною — надворная пехота, жильцы, холопы боярские…
Вскрикнула и тотчас обмякла, словно подстреленная. Иван испуганно замахал руками:
— Что ты, что ты, сестрица. Упаси тебя Бог подымать новую смуту супротив этой совести, супротив святых установлений. Это ж какая кровь польется, сколь много безвинных душ погибнет. Нет, миром все уладим, миром. Угомонится братец Петруша, смирит сердце свое крутое, ослабнет в нем гневность. Я стану Бога молить неустанно, дабы примирил вас, и Матерь Божию непорочную Деву Марию, и заступника земли Русской Николая Угодника, и всех святых, на Руси просиявших… Буду молить денно и нощно…
— Ну да, ты, братец, спорый молитвенник, — необычно жестко выговорила Софья. Слезы ее просохли, в глазах сверкнуло ожесточение. — Токмо молитвы твои не доходят до небесных врат. Истаивают они где-то.
— Как это? — удивился Иван. — Как это — не доходят? Молитвенное слово беспременно доходит до Господа. Иначе зачем на земле стоят храмы Божии, зачем священство, мощи нетленные? Нет, сестрица, не богохульствуй. Не свернешь меня с благого пути. Я бы и к братцу Петруше в Троице-Сергиеву лавру подался, да видишь, — слаб, немощен.
— А что, братец, — вдруг оживилась Софья, — коли пожелаешь, тебя со всем бережением в Троицу свезут. В покойной карете, намедни от немцев пригнали, в дар цареву двору. Ты бы там брату-то свое мирное незлобивое слово сказал бы, авось он бы утихомирился.
На лице Ивана изобразилось нечто, похожее на раздумье. Потом он молвил: