В полдень немцы и полицаи стали выгонять жителей деревни на эту дорогу. Выгоняли всех, старых и малых, женщин и детей. На окраине их выстроили в две длинные, словно очередь, колонны. Потом начали укладывать в дорожные колеи. Над дорогой поднялся людской вой и затрещали пули. Люди нехотя, предчувствуя недоброе, ложились в грязь и воду колеи. На другом конце деревни подъезжали и собирались бронетранспортеры и вездеходы. Потом началось нечто невообразимое. Колонна машин двинулась по дороге. По тем самым колеям, в которых лежали люди…
Это невозможно забыть… Мы только смотрели… Рядом умирал Колька Буйневич, истекала кровью моя плохо перевязанная нога. С того дня начались мои мучения[93].
Лозняк, судя по его рассказу, едва не потерял разум после этого дня. Он ссорился с партизанским врачом по фамилии Фрумкин, медсестрами, товарищами, он рвался в бой с убийцами и мучителями своего народа. Объявив гитлеровцам персональную вендетту, Лозняк черпал силу в собственной ненависти к захватчикам. Обуревавшие его эмоции, замешенные в основном на злости и боли, переросли в жажду справедливого возмездия, а не ответных издевательств над павшим врагом, и это спасло в нем его природную человечность. Но даже его, сознательно рвущегося в битву солдата, одолевают страхи, и он нервничает перед боем. Лазарев, сам потерявший пальцы правой руки на войне, несколько раз раненный и не раз побывавший в госпиталях, правдиво и ясно описывает, что чувствует солдат в ночь перед первым боем после длительного перерыва, когда бойца, узнавшего кратковременный больничный покой, одолевает предчувствие новой боли, а то и смерти:
Те, кому выпало это на долю, хорошо помнят, что возвращение на передовую перед боем после лежания в госпитале — дело непростое; не легче, а может быть, труднее тому, кто уже знает, что его ждет, — пусть ты даже изо всех сил стремился во что бы то ни стало опять попасть на фронт. Именно так было с Лозняком: почти целый год провалялся он в госпиталях…[94]
Лозняк, однако, преодолел свой страх и, как и прежде, не растерялся перед лицом врага. Среди всех других персонажей «Третьей ракеты» образ Лозняка (несмотря на его внешнюю скромность и налет анонимности) разработан наиболее многогранно. Человечность этого героя — лакмусовая бумажка происходящего. Так, в канву этого романа Быков впервые вводит тему пленного немца, много раз повторившуюся в его будущих произведениях. Раненый немецкий танкист, попавший в бессознательном состоянии в траншею наших, становится как бы испытанием на гуманность каждого, кто там находится. Но если чувства остальных персонажей «Третьей ракеты» выражены просто и не подлежат развитию, человечность Лозняка дана в интересной перспективе. Начинается все с письма матери раненому танкисту, после которого Лозняк понимает, как похожи все матери на земле: «Мой дорогой мальчик! У меня ты остался последним, и ты должен помнить об этом. Будь осторожен. Ты — мой. Ты — не офицерский, не генеральский, не фюрерский — только мой! Ты мой! Мой! Твоя мама»[95]. История с пленным заставляет Лозняка выйти из «своего окопа» и задуматься над проблемами бытия, которые, при других обстоятельствах, вряд ли взволновали бы простого крестьянского парня. А тут, в своем монологе, Лозняк не только поднимает вопросы мирового порядка, но и отвечает на них более чем разумно и вполне «самостоятельно». Во всяком случае, этот монолог, написанный в 1960-м, а продуманный автором, конечно, много ранее, делает честь и Быкову-писателю, и мыслителю, и психологу. Вопрос «кто виноват?» хорошо известен в русской литературе со времен Герцена и Чернышевского. Однако ответ Быкова неординарен потому, что его герой считает виноватым не только Гитлера и «гитлеров», но не снимает ответственности и с себя лично за происходящее вокруг него: