Да и народ там собрался пожилой, спокойный. И он, думая, как же теперь жить, повернул на нужную тропку. Мария шла сзади. Скрипел снег, откуда-то слышался смех. Неподалеку грохнула мина, и снег на мгновение высветился миллионами звериных, жестких зрачков.
Костя оглянулся. Мария стояла, закрыв лицо руками.
— Ты чего? — бросился он к ней. — Испугалась? Эти ж далеко…
— Я не сейчас, Костя, не сейчас… Я в землянке… в твоей боялась, Господи, как же я боялась… Вот, аж теперь трясусь.
Он обнял ее и почувствовал, как ее бьет озноб. Это не вязалась со всем, чти он видел, — она же вошла смелой, может, даже чересчур смелой хозяйкой и вела себя как хозяйка, а — боялась. Не понимая ее, Костя перестал гладить по плечам и посмотрел в глаза. В них и в струйках на щеках вспыхивали огоньки далеких ракет, и Костя, все еще не веря ее словам, испугался: она плачет. По-настоящему плачет. Он растерянно потоптался. и Мария, потупив вдруг просиявший взгляд, с упреком сказала:
— Хотя бы поцеловал, что ли… Ай не рад? — вдруг быстро осведомилась она, и взгляд у нее сразу стал острым, злым.
Он весело и благодарно усмехнулся и обнял ее. И чем дольше целовал, языком ощущая ее сладкие твердые зубы, тем глубже и шумнее дышал. Впрочем, она тоже, изогнувшись и прижавшись бедром к его коленке, дышала часто и шумно.
Глава тринадцатая
До поры все складывалось как в сказке. Скромная по фронтовым понятиям фельдшерица давно любилась с командиром противотанковой батареи старшим лейтенантом Зобовым, и Мария быстро нашла с ней общий язык.
Косте оказалось труднее. Он стыдился выпавшего ему счастья, боялся за Марию и немножко за себя. Там, на отдыхе, вне привычной жизни, он мог смириться с простынными стенами, но здесь, на передовой, как бы в своем доме, стена из плащ-палатки между топчанами Марии и фельдшерицы его обижала — их жизнь и любовь становилась стыдной, недоброй.
Днем Костя пропадал на передовой, вечером проводил разборы, занимался теорией и читал газеты: как-то, вдруг хорошо стала работать полевая почта, и газет приходило много, и все — вовремя — Читались они с приятностью — наши войска все продвигались и продвигались, а под Сталинградом противник сидел в плотном колечке. Вечером, когда ребята начинали похрапывать, он сбегал к Марии.
Как бы он ни маскировался, все отделение знало о его походах, и все молчали. Даже друг перед другом. Мужчины, почти мальчики, они признавали Костило право любить — слишком она была необычна, эта любовь, слишком уж она рвала привычные основы.
Наверное, потому и Марии было легко. Конечно, на кухне к ней липли, конечно, с ней шутили, иногда чересчур смело, но она умела отшучиваться, умела весело отбиваться, и потому, что никого конкретного возле нее вроде бы не замечалось, приставания и намеки сникали — она становилась своим человеком.
Старший повар быстро понял, что Мария явно нравится Басину, прикинул, что она появилась здесь неспроста, и, попробовав подкатиться к ней, но получив отпор, решил услужить начальству: стал посылать Марию к Басину с обедом и ужином — постоянного связного комбат так и не подобрал. А чтобы услуга не выглядела явным подхалимажем, повар посылал Марию и к Кривоножко. И она носила им еду в котелке на официальную пробу и сковородки с картошкой или оладьями — все, что умел выкроить повар из стандартного пайка для поддержания сил начальства, шутила с обоими, но когда ее приглашали присесть — отказывалась. Инстинктивно, без расчета, она стала красноармейцем и встала под надежную защиту устава: в присутствии старших по званию не садилась, сама на разговор не набивалась, но на вопросы отвечала быстро, бойко и весело.
Комбат и замполит не могли переступить черты субординации, но оба слегка ревновали друг друга к Марин. Однако Кривоножко быстро понял, что, во-первых, он как политработник просто не имеет права ставить под сомнение свой партийный авторитет: тут пахло аморалкой, а во-вторых, в сравнении с Басиным он явно проигрывал как мужчина. И он отступил, хотя, засыпая, частенько думал о Марии и ворочался со спины на живот. Но в такие сладко-мучительные минуты он оказывался — на высоте: заставлял себя вспоминать о своих былых победах. А потому что их было немного, в основном в институте, то думал б жене. И очень уважал себя за это.
Басину было труднее… Он жалел жену. Любил, может быть, сильнее сына, которого чаще всего видел спящим, и дочь, которую он почти и не видел: она родилась незадолго до его ухода на фронт, но жену жалел и даже уважал и гордился ею.