Желающих нашлось не так уж много: кто-то не хотел, кому-то ранение не позволяло, но зашевелились все. и только сосед — не то узбек, не то таджик — не шевельнулся. Костя налил в кружки, разнес их и, ответив на обязательные вопросы: как там, на передке? — наклонился над колпаковским соседом:
— Хлебни…
Тот посмотрел на Костю строго, отчужденно, но неожиданно в уголках его черных, мутно-маслянистых глаз сразу набухло по крупной слезе, и он благодарно улыбнулся.
Жилин помог ему приподняться, и сосед выпил — жадно, крупными глотками. Когда прощались, он проводил его взглядом и слабо улыбнулся, блеснув как бы очистившимися от сосредоточенного страдания глазами.
Наверное, вот в это мгновение и закончилась в Костиной душе давняя подспудная работа и произошло некое свершение. Теперь он точно знал, что будет делать, как делать и почему. Все в нем стало на места.
Он не шел, а бежал из палаты, от запахов, от всего не до конца понятного, но страшного, что почти наверняка поджидает и его самого. Но он не боялся этого страшного, а брезговал им и готов был на все на свете, чтобы не попасть в такую же палату.
Все, что в эти дни проходило как бы стороной, не касаясь, обернулось личной причастностью. Даже глазковскне слова: «В Сталинграде наладилось, а тут…» — звучали в нем по-новому: за это «тут» он готов был отвечать.
На выходе, уже сняв халат, он столкнулся с замполитом медсанбата, и старший политрук сразу его узнал.
— А-а… Жилин. Повидались с подчиненным?
Значит, это он посылал ту перепоясанную девчушку и, может, потому и выделил в списке Жилина, что знал законы палаты и законы раненых. А может, побаловал еще и потому, что не мог отличить Костю каким-то иным способом. Сделал то, что мог.
— Спасибо, повидался, — передохнул Костя. — У меня, товарищ старший политрук, до вас дело.
Косте вдруг представилась работа этого человека — ходить по вонючим палатам, говорить страдающим людям бодрые слова и принимать последние слова умирающих…
Как же такое выдержать? Как с таким справиться?
Не было в Костиной, уже чистой от свершившейся работы, прямолинейной душе ни обиды на старшего политрука, ни насмешки над его тыловой службой. Была признательность и, кажется, доверительность.
— Это ж какое дело? Если смогу…
— Сможете… Прикажите немедленно выписать мне аттестат, я в полк уйду. Сегодня. — И, перехватив несколько удивленный взгляд старшего политрука, добавил:
— Нельзя время терять. Снайперы там появились.
Замполит пристально, как бы заново оценивая Жилина. всмотрелся в него и сказал строго, но так, словно вот только что признал Костю за равного:
— Хорошо. Идите за вещами, я прикажу выписать документы. — И уже вслед сказал:
— А беседы вы так и не провели. Жаль…
Костя помчался к свинарнику. Он понимал, что в чем-то предает Марию, но верил, что она поймет и простит. Впрочем, думал он и о другом, потому что все время как бы уговаривал себя в том, что иначе поступить невозможно: жалел, страшно и страстно жалел о еще одной, так и не свершившейся ночи. Его ночи. Такой ночи, которой уже может и не быть, — жаркой, запростынной, мучился от этого, но все-таки бежал к свинарнику.
Марию он увидел издали. Она собирала с вешал вымороженное, слабо поблескивающее белье. Оно напрочь сливалось с окружающим, и темная статная фигура Марии выделялась резко и чуть зловеще. Костя невольно отметил: «Белье серое, а полностью сливается со снегом». Это его заинтересовало, но Мария издалека узнала его, бросила белье прямо в сугроб и пошла навстречу, и он забыл о том, чем его заинтересовала странная особенность стылого белья.
— Понимаешь… — начал он, но, увидев ее встревоженное лицо, задохнулся и жалобно проговорил:
— Прости, пожалуйста…
Он опять осекся — получалось, что он в чем-то виноват. И уж когда встали друг против друга, он объяснил, в чем дело, увидел, как меркнут ее глаза, как вся ее ловкая, статная фигура словно расплывается и оседает.
— Я понимаю, — покивала Мария. — Я все понимаю…
Он чувствовал, что она понимает не все. Он и сам понимал не все. Но в нем жила властная, не поддающаяся объяснению сила высшей целесообразности происходящего, он верил, что по-иному поступать не может. и потому попросил:
— Так ты, понимаешь, сходи к Колпакову. Сходи… хоть пару раз.
Он вытащил все деньги, что оставались при ном, засунул их за пазуху ее ватника и, понимая, что не так прощаются добрые люди, но все-таки веря в то высшее, что есть в человеке, значит, и в нем и в Марии, почти наверняка знал, что навестит она Колпакова.
От этого темные, жесткие глаза его потеплели и чуть скуластое лицо с полными губами стало очень добрым.
Глаза у Марии блеснули никогда не виданным Костей огнем — влажным, нежным и чуть болезненным, некоторое время она всматривалась в него, потом слабо охнула, взяла Костю за рукава шинели, притянула к себе и покатала голову по его груди. Он попытался обнять ее, но она оттолкнула и сказала:
— Что ж… Вот и отлюбились… — Смахнула слезу и неловко, виновато улыбнулась. — Дай бог, Костик, чтоб до свидания. Иди.