Остап действительно камнем ушёл в воду, выброшенный из бадьи. Но в воде распрямился и медленно стал всплывать на поверхность. Когда его голова вырвалась к воздуху, баржи уже не было видно, мешали волны. Не было видно и берегов, однако ни холод воды, ни отсутствие ориентиров не испугали Остапа. Он ликовал, он был свободен. Какое-то время он просто лежал на воде, чуть шевеля руками и ногами, удерживаясь на поверхности. Он просто блаженствовал. Действительно, холодная вода омывала тело, но ему не было холодно, он просто об этом не думал. Через какое-то время, отгребая чуть левее, он поплыл по течению, иногда вдали он видел проступающие из тумана вершины сопок на берегу. Остап не торопился. Медленно, но верно он приближался к берегу. Не заметил, долго ли плыл, но отмель и берег реки появились и приняли его. Остап выбрался из полосы торосов, отделявших берег реки от довольно крутого подъёма, и, раздевшись, выжал исподнее. В этот раз легче, ухмыльнулся он. Хоть не совсем голышом, а главное, от холода мошка ещё не проснулась. Остальное мелочи, теперь его уже не возьмут, в этом он был абсолютно уверен. Поднявшись по откосу, немного углубился в тайгу и двинулся вдоль берега на юг. Вскоре наткнулся на тропу, ведущую от берега в глубь тайги, пройдя десятка два метров, он увидел зимовье с приоткрытой входной дверью. Притаившись, понаблюдав, Остап понял, что в зимовье никого нет и уже довольно давно. Тропа, оттаяв после зимы, ещё не была хожена. В зимовье было всё, чтобы прожить несколько дней: спички и соль, запас крупы и вяленая рыба, дрова и даже кое-какая одежда. Стараясь не оставлять следов, Остап взял себе одежду и часть продуктов. Как ни манила его стоявшая правее входа печка-буржуйка, огня он не развёл. Наскоро перекусив, покинул зимовье и пошёл дальше. Он шёл по проснувшейся от зимней стужи и уже обогретой весенним солнцем тайге. По мягким мхам и свежей зелёной травке, вдыхая свежие запахи стекающей прозрачными струйками по стволам сосен живицы. Весело щебетавшие мелкие лесные птахи стайками сидели на покрытых свежей сочной листвой берёзках и осинках, дружно срывались с них при приближении Остапа. Пролетев пять-шесть метров, снова садились и снова срывались, перелетая и как бы сопровождая путника. Остап шел быстро и к вечеру, углубившись в тайгу, подальше от берега, наломав сушняка, разжёг костёр. Он прилёг на мягкую постель из мха и всю ночь не сомкнул глаз, глядя на то, как огонь жадно пожирает сухие ветки, подбрасываемые им в костёр, превращая их в лёгкий невесомый пепел. Остап так же жадно хотел жить. Так он и жил, подобно огню, обугливая и превращая в прах всё, чего касался. Всё, что его окружало, было лишь топливом для поддержания его жизни. Он готов был за неё бороться, особенно сейчас, когда оказался на воле. Люди были близко, то и дело он слышал, как на реке раздаются голоса. Видел дымы костров мужиков-артельщиков, заводивших на лодках невода и лошадьми вытаскивавших их. Река жила своей обычной весенней жизнью. Иногда он слышал мерное шлёпанье парохода-лапотника и звонкий весёлый женский смех с палубы. Остап, чуя близость людей, обходил их, стараясь остаться незамеченным. Но если была возможность, не мог отказать себе в желании незаметно понаблюдать за их жизнью. Вечером третьего дня он осторожно приблизился к ярко горевшему в прибрежных зарослях костру рыбаков. Средних лет бородатый мужик и двое молодых парней, расположившись у костра, варили уху. Остап подполз так близко, что даже тепло костра, относимое ветром в его сторону, согревало. Помешивая в котле варево, мужик что-то незамысловатое напевал про себя. Парни в свете костра перебирали невод, ловко латая в нём дыры.
— Лёха, давай на ручей, принеси водицы для чая да миски сполосни.
— А чё я? Пусть Федька сходит, я только сапоги снял, ноги промокли.
— Я схожу, бать! — Федька живо вскочил на ноги и, прихватив посуду, побежал к ручью.
— И в кого ты уродился, всегда найдёшь отговорку, лишь бы лишний раз не нагнуться, — проворчал мужик, с укоризной глядя на сына.
— Бать, ну я ж правда, вишь, портянки развесил.
— Тебе жизнь жить, не мне. Она тебя, однако, сама научит, коль ты понять не можешь. Только жизнь учит больно. Не как родитель, ремнём по заду. Жизнь учит до крови и по морде. Смотри, Лёха, тебе жить.
— Да ну, бать, чё я не так делаю?
— Лодырь ты, стараешься любую работу на другого свалить. Аукнется тебе это, если не поймёшь. Жизнь, она длинная.
— Ладно, бать, посмотрим. Я вот к бакенщику Макару в ученики пойду.
— А возьмёт?
— Говорил, возьмёт, если ты отпустишь. На «Трёх свистках» и жить буду всё лето. А, бать? Отпустишь?
— Подумать надо. Поди-ка пока валежника покрупней подруби на ночь.
Лёха с кислым выражением на лице стал обуваться, наматывая сырые портянки на ноги. Прихватив топор, пошёл в сторону, и скоро оттуда послышалось глухое тюканье.
— Принимайте водицу.