Для меня это было вдвойне интересно, так как доказывало, что древние виды растений, пробужденные к жизни дождями из веками спавших семян, были тесно связаны с морскими формами растительной жизни. Я давно придерживался теории, что все растения изначально являлись обитателями морей, отдельные виды и роды которых, с сокращением водных пространств и расширением суши, приспособились к наземному существованию; я даже написал на эту тему несколько монографий. Конечно, мне было очень приятно узнать, что странные растения вокруг Негритоса в известной степени подтверждали мою теорию. По правде говоря, я был совершенно убежден, что многие новые растения на склонах холмов очень напоминали существующие морские формы и что мои странные, членистые, быстрорастущие ночные кустарники с огромными цветами стояли ближе всего к морским растениям.
Их удивительно быстрый рост, волокнистое строение, полупрозрачные цветы — все это скорее напоминало водоросли и мшанки, чем настоящие наземные формы растительной жизни.
Новое открытие, касавшееся их способа размножения, также свидетельствовало в пользу моей придуманной на ходу теории.
Более того, я вдруг впервые ясно осознал, что появление здесь, в Перу, ближайших родственников морских растений, дышащих воздухом, было даже закономерным. Как я уже говорил, почти все новые растения являлись чрезвычайно древними формами, до сих пор известными только по окаменелостям; а вся эта страна, как подсказывали мне палеонтологические исследования, в сравнительно недавний (геологически недавний) период прошлого находилась под водой. Следовательно, если предположить, что я был прав в своей теории эволюции растительной жизни, было бы естественно найти здесь самые ранние наземные формы растений, наиболее близко напоминающие своих морских предков.
Все это, понятно, промелькнуло у меня в голове быстрее, чем заняло изложение на бумаге. Обнаружив несколько растений, которые должны были ночью зацвести — если только дождь прекратится — я вернулся в Негритос. Я чувствовал, что заметно продвинулся в своей ботанической теории и мысленно уже сочинял статью для журнала Международного общества ботанических исследований.
Дождь не утих ни в ту ночь, ни в следующие; но наконец солнце снова засияло, последние облака уплыли за Анды, и я приготовился к ночной экспедиции. Многие месяцы я интересовался — нет, был одержим — странными растениями, и теперь мне предстояло увидеть их цветение!
Выскользнуть из лагеря незамеченным не составило большого труда. Все сидели взаперти, не было ни патрулей, ни полиции. Я усмехнулся, вспомнив дни первых загадочных смертей, когда лагерь кишел вооруженными охранниками, ищущими воображаемого убийцу-маньяка.
Мои мысли естественным образом вернулись к событиям тех дней, к Макговерну и его ужасу перед чем-то, что существовало лишь в его измученном и суеверном сознании; к Роджерсу и Меривейлу и их жуткому нервному страху, заразившему всех нас. К ночным смертям примешивалось тогда ощущение чего-то сверхъестественного и потустороннего. Конечно, я понимал, что и сейчас шел на риск. Не притаилась ли в темноте болезнь, нападающая на своих жертв незримо и без предупреждения в сухие ночи, подобные этой?
По складу характера я в своем роде фаталист; кроме того, научный пыл не так легко остудить мыслями о личном риске или опасности — иначе мы лишились бы многих великих научных открытий. Но даже ученый не всегда застрахован от смутных, неопределенных страхов, и я испытывал странное и далеко не приятное или комфортное ощущение надвигающейся опасности, словно рядом витала какая-то невидимая, необъяснимая угроза.
Раз или два, бросив довольно нервный взгляд на яркое звездное небо, я будто заметил какие-то расплывчатые, туманные тени, быстро пролетавшие над головой. По спине у меня побежали мурашки, когда я вспомнил ужасное выражение лица Роджерса при рассказе о «призраке», взлетевшем над телом мертвого сторожа.