И в тот момент, когда я решил, что в совершенстве постиг урок господина, мы наткнулись на новую картину, и я еще сильнее ощутил связь между сокровищами моего детства и спокойным светлым благородством монаха-доминиканца, который так украсил эти стены. Наконец мы оставили этот чистый, милый дом, полный слез и произносимых шепотом молитв.
Мы вышли в ночь и вернулись в Венецию, промчавшись сквозь холодную и шумную тьму, прибыв домой как раз вовремя, чтобы успеть немного посидеть в залитой теплым светом роскошной спальне и поговорить.
– Видишь? – торопил меня Мариус. Он сидел за своим столом с пером в руке. Он окунул его в чернила и принялся писать, переворачивая большие пергаментные страницы своего дневника.
– В далеком Киеве кельями было сама земля, сырая и чистая, но темная и всеядная, пасть, в конце концов съедающая всю жизнь, разрушающая искусство. – Я вздрогнул. Я сел, растирая ладонями руки, поглядывая на него. – Но здесь, во Флоренции, что завещал своим братьям проницательный учитель Фра Анжелико? Потрясающие картины, чтобы настроить их умы на страдания Господа?
Перед тем, как ответить, он написал несколько строк.
– Фра Анжелико никогда не презирал усладу для глаз, никогда не избегал заполнять взор всеми красками, силой видеть которые наделил тебя Бог, ибо он дал тебе два глаза не для того, чтобы… чтобы зарывать себя в мрачную землю.
Я долго размышлял. Одно дело – знать все это в теории. Другое дело – пройти по погруженным в тишину и сон монастырским кельям, увидеть, как настоящий монах воплотил в жизнь принципы моего господина.
– Сейчас чудесные времена, – мягко сказал Мариус. – Сейчас заново открывается то хорошее, что было свойственно древним, и ему придают новую форму. Ты спрашиваешь меня, Бог ли Христос. Я скажу тебе, Амадео, может быть, поскольку сам он никогда не учил ничему, кроме любви, или же в это нас заставили поверить его апостолы, знали они его или нет…
Я ждал, так как понимал, что он не закончил. В комнате было так хорошо – тепло, чисто, светло. В моем сердце навсегда сохранился его образ в этот момент – высокий светловолосый Мариус, отбросивший назад красный плащ, чтобы высвободить руку, держащую перо, гладкое задумчиво лицо, голубые глаза, заглядывающие за пределы нашей эпохи и всех остальных, в которых ему довелось жить, в поисках истины. Тяжелая книга стояла на низком переносном аналое под удобным углом. Чернильница располагалась внутри богато украшенной серебряной подставки. А за его спиной – тяжелый канделябр с восемью толстыми оплывающими свечами, покрытой гравировкой из бесчисленных херувимов, наполовину погруженных в серебро, бьющих, должно быть, крыльями, чтобы вылететь на свободу, с крошечными круглощекими личиками, повернутыми в разные стороны, с большими довольными глазами под распущенными змеевидными кудрями.
Казалось, целая аудитория ангелочков собралась посмотреть на Мариуса и послушать, как он говорит, масса, масса крошечных лиц, равнодушно уставившихся перед собой с серебра, не обращая внимания на падающие ручейки чистого тающего воска.
– Я не смогу жить без этой красоты, – вдруг сказал я, – я без нее не выдержу. О Господи, ты показал мне ад, и он лежит позади, несомненно, в той стране, где я родился.
Он услышал мою короткую молитву, мою короткую исповедь, мою отчаянную мольбу.
– Если Христос и есть Господь, – сказал он, возвращаясь к теме, возвращая нас обоих к уроку, – если Христос и есть Господь, то какое же прекрасное чудо – это христианское таинство… – Его глаза заволокли слезы. – Чтобы сам Господь спустился на землю и облек себя в плоть, чтобы лучше узнать нас и понять. О, какой Бог, возникавший в человеческом воображении, может быть лучше, чем тот, который стал плотью? Да, скажу я тебе, да, твой Христос, их Христос, даже Христос киевских монахов и есть Бог! Только никогда не забывай обращать внимание на ложь, произносимую в его имя, и деяния, свершаемые ради него. Ведь Савонарола выкликал его имя, восхваляя врага-чужестранца, напавшего на Флоренцию, а те, кто сжег Савонаролу как ложного пророка, также, разжигая вязанки хвороста под его болтающимся телом, также взывали к Господу Христу.
Меня душили слезы.
Он сидел молча, может быть, в знак уважения, или же просто собираясь с мыслями. Потом он опять обмакнул перо в чернильницу и долго писал, намного быстрее, чем обычные люди, проворно и элегантно, ни разу не вычеркнув ни слова.
Наконец он положил перо. Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Я намеревался показать тебе кое-что, но у меня никогда не получается действовать по плану. Сегодня вечером я хотел, чтобы ты увидел в способности летать опасность, увидел, что нам слишком легко переноситься с места на место, и что это чувство легкости появления и исчезновения обманчиво, его следует остерегаться. Но видишь, все получилось совсем по-другому.
Я ему не ответил.
– Я хотел, чтобы ты, – сказал он, – немножко испугался.