– Амадео, все мы не можем подобрать слов, так бывает и с каждым, кто входит в историю. Много веков не находится слов, чтобы выразить концепцию высшего существа; Его слова и приписываемые Ему принципы тоже после него пришли в беспорядок; таким образом, Христа в его странствиях урывает, с одной стороны, пуританин-проповедник, с другой – умирающий от голода отшельник в земле, а здесь – позолота Лоренцо ди Медичи, который хотел чествовать своего Господа в золоте, краске и мозаике.
– Но Христос – это Бог во плоти? – прошептал я. Ответа не было.
Моя душа пошатнулась в агонии. Мариус взял меня за руку и сказал, что нам пора идти, чтобы тайно проникнуть в Монастырь Сан-Марко.
– Это тот самый священный дом, что отказался от Савонаролы, – сказал он. – Мы проскользнем туда, оставив его благочестивых обитателей в неведении.
И опять мы переместились в пространстве, как по волшебству. Я чувствовал только сильные руки господина и даже не увидел дверной проем, когда мы покинули это здание и попали в другое место.
Я знал, что он собирается показать мне работы художника Фра Анжелико, который давно умер, всю жизнь проработав в том самом монастыре, монаха-живописца, каким, наверное, суждено было стать и мне в далекой сумрачной Печорской лавре.
Через несколько секунд мы беззвучно опустились на сырую траву квадратного монастыря Сан-Марко, безмятежного сада, окруженного аркадами Микелоццо за надежными каменными стенами.
В моих вампирских ушах тотчас зазвучал хор молитв, отчаянные, взволнованные молитвы братьев, которые были верны Савонароле или сочувствовали ему. Я поднес руки к ушам, как будто этот дурацкий человеческий жест мог подать сигнал небесам, что я больше не выдержу.
Поток чужих мыслей прервал успокаивающий голос моего господина.
– Идем, – сказал он, сжимая мою руку. – Мы проскользнем в кельи по очереди. Тебе хватит света, чтобы рассмотреть работы этого монаха.
– Ты хочешь сказать, что Фра Анжелико расписывал сами кельи, где спят монахи? – Я-то думал, что его работы украшают молельню и другие общинные места или публичные помещения.
– Поэтому я и хочу, чтобы ты посмотрел, – сказал господин. Он провел меня по лестнице в широкий каменный коридор. Он заставил первую дверь распахнуться, и мы мягко двинулись внутрь, бесшумно и быстро, не побеспокоив свернувшегося на жесткой постели монаха, чья голова потела на подушке.
– Не смотри на его лицо, – ласково сказал господин. – Если посмотришь, то увидишь мучающие его беспокойные сны. Я хочу, чтобы ты взглянул на стену. Ну, смотри, что ты видишь?
Я моментально все понял. Искусство Фра Джованни, прозванного Анжелико в честь его возвышенного таланта, представляло собой странную смесь чувственного искусства нашего времени и благочестивого, аскетичного искусства прошлого.
Я смотрел на яркую, элегантно воссозданную сцену захвата Христа в Гефсиманском саду. Тонкие плоские фигуры очень напоминали удлиненные эластичные образы русских икон, и в то же время лица смягчались от искренних, трогательных эмоций. Такое впечатление, что всех участников картины переполняла доброта, не только самого Господа, осужденного на предательство одним из своих же сторонников, но и взиравших на него апостолов, и даже злополучного солдата в кольчуге, который протягивал руки, чтобы забрать нашего господа, и наблюдавших за ними солдат.
Меня гипнотизировала их несомненная доброта, невинность, сквозящая в каждом из них, возвышенное сострадание со стороны художника ко всем актерам этой трагической драмы, предшествующей спасению мира.
Меня немедленно перенесло в следующую келью. И опять дверь подалась по приказу господина, и ее спящий хозяин так и не узнал о нашем появлении.
На этой картине был изображен тот же сад, и сам Христос, перед арестом, один среди спящих апостолов, оставшийся молить своего небесного отца дать ему силы. Я снова заметил сходство со старым стилем, в котором я, будучи русским мальчиком, чувствовал себя так уверенно. Складки ткани, использование арок, нимб над каждой головой, общая строгость – все относилось к прошлому, но здесь в то же время просвечивала новая итальянская теплота, безусловная итальянская любовь к человечности, просвечивала во всех без исключения, даже в самом Господе.
Мы переходили из кельи в келью. Мы путешествовали по жизни Христа взад-вперед, посетив сцену первого святого причащения, в которой Христос так трогательно раздал хлеб, содержащий его тело и кровь, как просфора во время мессы, а потом – проповедь на горе, где не только его грациозное одеяние, но и гладкие складчатые камни, окружавшие Господа и его слушателей, казались сшитыми из ткани.
Когда мы дошли до сцены Распятия, где наш Господь оставил Святому Иоанну свою мать, меня в самое сердце поразила мука на лице Господа. Какая задумчивость читалась сквозь горе на лице девы Марии, каким покорным выглядел стоявший рядом с ней святой с мягким, светлым флорентийским лицом, таким похожим на тысячи других картин этого города, едва окаймленным светло-коричневой бородой.