— Мы вышли из горящего города, в чем были, с больной старой матерью. По очереди толкали с Тосей кресло на колесиках. А оно ломалось то и дело. Что мы тогда пережили, передать невозможно.
— Не надо, он же все знает, — попыталась остановить сестру Тося.
Анджей знал кое-что из писем, рассказов очевидцев, которых встречал за границей, но не от самой Ванды. И для нее это было не одно и то же.
— Невозможно передать, что мы тогда пережили. Перезимовали в простой деревенской избе, потом вернулись в Варшаву. И поселились в этом домике — все-таки крыша над головой. Последнее мамино кольцо пришлось продать, мои серьги. Привели кое-как жилье в порядок, и вдруг у нас отбирают вторую комнату. И вселяют эту Климонтову!
— Но ведет она себя вполне прилично, — сочла нужным сказать ей в оправдание Тося. — Позволяет пользоваться своей комнатой, вот как, например, сейчас. Иногда я или Ванда ночуем здесь, даже когда она дома. Потому что мама во время сильных болей так стонет, что глаз нельзя сомкнуть. А новальгин для уколов достать не всегда удается.
Анджей слушал с унылым видом. Надо бы сразу сказать теткам, что он, не в пример прочим, не привез денег из-за границы. Он это чувствовал. Но язык не поворачивался их огорчить. И чтобы поддержать разговор, он из приличия спросил:
— А кто она, эта Климонтова?
— Учительница, — сказала Тося. — Работает в системе народного образования. Кажется, инспектором. Часто уезжает.
В конце концов Анджей превозмог себя и сказал, краснея:
— Мне бы очень хотелось вам помочь, но с деньгами сейчас у меня туговато.
— Что ты, детка, это же понятно!
— Увы, — вздохнул он. — Из лагеря я приехал в Париж без гроша. Пытался устроиться — и там, и в провинции. Вначале еще удавалось. Но теперь все иначе: если наличных нет или капитала в банке, а только руки да голова, дело плохо!
— Ты, значит, не сердишься, что пришлось вернуться из-за нас? — повторила Ванда вопрос, который задала в начале разговора.
Анджей снова запротестовал. Несмотря на это, Ванда еще раз привела свои доводы, несколько изменив их.
— У Фаника, по-моему, ничего ценного не осталось из отцовского имущества, кроме этой вещи.
— У него вообще больше ничего нет, — уточнила Тося. — Эта вещь — все его имущество…
— И землю под строительство новой трассы забирают, — поддержала Ванда сестру.
Анджей знал об этом. Участок, на котором до войны стояла фабрика Леварта, пересечет большая коммуникационная артерия. А на остальной площади предполагалось разбить парк.
— Значит, из всего состояния у него сохранилось только то, что ты замуровал в стене, — сказала Ванда. — Сначала мы думали за это взяться сами, ясно было, что Фаник ни в коем случае на родину не вернется, но побоялись ответственности. Что он подумал бы о нас, если бы дело сорвалось! Чего доброго, еще властям сообщил бы, и тогда нам несдобровать! И вообще легко сказать: сами! Мы просто физически не справились бы. А что значит полагаться в наше время на посторонних — сам знаешь. На людей нашего поколения рассчитывать нечего, они такие же беспомощные, а молодым веры нет. Как, впрочем, после всякой войны! И вот мы вспомнили про тебя и в том же письме, где сообщали про эту злополучную трассу, намекнули, что ты наверняка не откажешься ему помочь.
Анджея раздражало, что ему приписывают такую роль в этом деле. Приехать и взяться за это рискованное предприятие он решил не из привязанности к Леварту и отнюдь не бескорыстно.
— Он предложил мне выгодные условия, — твердо заявил он, — и я принял их.
Тетки посмотрели на него с осуждением. Но, понимая, что возражать бессмысленно, промолчали. И Ванда вернулась к главному предмету разговора.
— Если бы дядя Конрад так не изменился, он сам бы уладил это дело.
О том, что дядя Конрад отрекся от всех и всего, с чем был связан до войны, Анджей узнал из первых же писем из дому. Вместе с отцом Анджея он много лет работал у Левартов, занимая высокую должность; в начале оккупации добывал деньги для себя и Леварта, который ни в чем не привык себе отказывать. А в последние годы ударился в политику и довольно значительную роль играл в делегатуре[1]. В Париже Анджей узнал, что дядю прочили на пост вице-министра просвещения, но ему не повезло: по дороге в Люблин его схватили немцы. На следствии ему выбили глаз, был он в Майданеке и других лагерях и в живых остался лишь благодаря наступлению Советской Армии. Это, наверно, на него и повлияло.
— Ты, конечно, знаешь, — нахмурясь, спросила Тося, — что он придерживается теперь совсем других взглядов?
— Мы не желаем с ним иметь ничего общего, — сказала Ванда со злостью.
— И он с нами тоже, — дополнила ее сообщение Тося.
— Новой власти продался. На автомобиле разъезжает, — продолжала Ванда. — Не постеснялся даже в партию их вступить, вот до чего докатился!
— Не в самую худшую, правда, — поправила ее Тося. — В какую-то второстепенную.
— Какое это имеет значение! Все они от лукавого, как сказал ксендз Завичинский! — выкрикнула Ванда.
— Так он уцелел? — обрадовался Анджей.
— Уцелел, уцелел! И церковь наша тоже уцелела!