Жители Понтуаза с гордостью утверждали, что их салон живописи может сравниться, а то и превзойти самые престижные парижские салоны по числу и уровню участников. Верный своему воинствующему художественному консерватизму, этот салон с прискорбным постоянством выставлял самое большое количество безобразных полотен, какое только можно собрать на одном квадратном метре, – можно было подумать, что все мазилы в округе поклялись представить здесь худшие из своих произведений. От этого начинало тошнить: огромные полотна, бесчисленные римские развалины, императорские гренадеры, подкручивающие усы, отступление из России, библейские сюжеты, вялые и блеклые аллегории, моряки, которые никак не утонут, личики младенцев, смиренные крестьяне, якобы сладострастные гаремы и пачкотня в восточном стиле, от которой Делакруа перевернулся бы в гробу. Куда ни глянь – одни академические перепевы и мерзкая мазня, в которой нет ни трепета, ни чувства, и как раздражают взгляды, восхищенные этим кошмаром, как тошно слышать голоса, восторгающиеся тусклыми красками, вымученными линиями, историческим псевдовеличием и деревенской пачкотней, лишенной всякой жизни. Ощущение, что попал на конкурс уродства. Я заметила г-на Секретана в компании двух друзей: он вел яростный торг за римские гонки на колесницах, выписанные с устрашающим реализмом. Жорж держался позади отца; едва заметив меня, он устремился ко мне, напряженный, с тревогой в глазах.
– Маргарита, нам нужно срочно увидеться и поговорить; отец не дает мне покоя, но у меня появилась одна мысль, только мне нужно знать, что ты об этом думаешь.
– У Элен, устраивает? Я обедаю у нее каждую среду.
Я поднялась по парадной лестнице, запруженной толпой любителей, и в маленькой гостиной заметила отца, погруженного в беседу с г-ном Писсарро, оказавшимся в числе участников выставки, в своей белой блузе, со спутанной шевелюрой и густой бородой. Он жил неподалеку, и отец когда-то получил от него несколько работ в обмен на свои консультации. Писсарро шмыгал носом, из глаз у него катились слезы, и он утирал их платком в пятнах краски. Я подошла к ним, он приветствовал меня чуть заметной улыбкой, не переставая говорить:
– Скажи мне кто, я б ни за что не поверил. Дега – ладно, он буйный, он чудовище, но Ренуар, это просто невозможно!
– Выбросьте это из головы, он не хотел ничего дурного, – ответил отец.
– Как вы можете такое говорить? Ренуар, с которым мы дружим двадцать лет, заявляет, что отныне отказывается выставляться вместе со мной, потому что чувствует себя запачканным общением с евреем Писарро, и я не должен реагировать?
– Он сказал, не подумав.
– Но это же гнусность!
– Вы знаете Ренуара не хуже моего, он славный человек, в следующий раз, когда вы встретитесь, он бросится к вам объятия.
– Вы думаете?
– Такие слова говорят просто так, в запале спора, ничего дурного не имея в виду, ведь у всех есть друзья-евреи. Даже у Дега, я уверен. Вы полагаете, он прекратил продавать свои картины евреям? Вот уж не верится. Сами увидите: через неделю Ренуар об этом и думать забудет, и вы тоже.
– Я больше не могу переносить эту несправедливость, я еврей и бедняк. Никто у меня не покупает картины, никто из моих единомышленников не дает мне пощады, потому что я еврей, я тихо подыхаю в своем углу.