Этот эпизод с Олоферном был лишь началом конфликта, и прошел он даже за спиной Серова. Но с тех пор у Серова с Репиным происходили частые стычки по поводу новых приобретений в Третьяковскую галерею и вообще в связи с различием взглядов на живопись. Прямота Серова и вспыльчивость Репина делали эти стычки очень резкими.
Все это было очень обидно и странно, потому что раньше Репин одобрял политику Совета галереи, поддерживал Серова, Остроухова и Боткину в их борьбе с думой, и так продолжалось целых десять лет.
«Городская галерея должна иметь в виду культуру национального искусства, поддерживать живое, молодое, что всегда имел в виду П. М. Третьяков», — писал Репин Остроухову, присоединяясь к мнению Серова, Остроухова и Боткиной, возражавших против покупки голяшкинской коллекции.
Но теперь он вдруг резко повернул в противоположный лагерь. С его уст даже слетает старая, не им выдуманная фраза: «Чтобы все было как при Третьякове», причем под этим подразумевалось нечто противоположное тому, о чем он писал Остроухову.
Впоследствии (в 1913 году) Репин даже поместит, не где-нибудь, а в «Новом времени», письмо, в котором будут такие слова: «Следует оставить галерею на старом месте как святыню, не прибавляя к ней произведений последних поколений».
Да, это было очень обидно, но именно Репин стал с 1909 года союзником Цветкова.
30 декабря 1909 года в газете «Русское слово» появилось письмо Репина с нападками на Совет галереи. Последовало объяснение Серова с Репиным.
Серов рассказывает о нем в письме к В. В. Матэ:
«Вышла у нас тут с Репиным размолвка насчет покупок в галерею. По его мнению — он это напечатал, — мы, „наследники“ П. М. Третьякова, заполняем галерею мусором художественного разложения — недурно. А тут еще нападки невежд гласных, утверждающих, что в галерее моют картины мочалками и смывают до холста. Преглупо все это. В этом году дослуживаю третье трехлетие, но, несмотря на все нападки, своей кандидатуры не сниму. Выберут другого — отлично. Свою миссию исполняю по совести, и напрасно Илья Ефимович упрекает меня в недобросовестности — будто я ему втираю очки (указав на одно произведение на „Союзе“ молодого настоящего художника, которое мне понравилось). Репин заподозрил меня в издевательстве над ним, над Репиным, — потом эту картину купили в галерею. Теперь Репин хвалит Врубеля, а я хорошо помню, как он его ругательски ругал раньше. Да, Репин художник громадный, единственный у нас, а мнение его ничего, по-моему, не стоит, да и меняет он его легко».
В конце февраля 1910 года Серов уехал в Домотканово — лечить экзему. Болезнь эта, долгие годы мучившая Серова, была нервного происхождения, и спокойная обстановка Домотканова всегда действовала на него благотворно.
На этот раз Серов пробыл там недели полторы. В Домотканове тоже было невесело. Когда-то он там много работал: писал портреты, пейзажи, делал рисунки для басен. Теперь же все дни почти ничего не делал.
И вообще последние пять лет жизни Серов не написал ни одного пейзажа. Может быть, потому, что пейзаж требует спокойного созерцания, а Серов был постоянно возбужден последние годы.
А может быть, потому, что из его жизни ушло Домотканово, верный источник пейзажного вдохновения? То, что он бывал там изредка, то, что он по-старому встречал там радушный прием, не имело сейчас значения.
В Домотканове поселилась тоска: там произошло непоправимое и страшное. Самое страшное. Умерла Надя, милая, чудная, застенчивая Надя. Ах, как это было ужасно! Как было горько и больно. Как остро врезалась в память картина: Надя, лежащая на столе, Надя в гробу…
Как часто неожиданно волной захлестывало это воспоминание: в московской квартире; на улице в Петербурге — где-нибудь недалеко от Кирочной; в афинской гостинице…
И теперь в Домотканове уже не было того особого покоя, той безмятежности, какие, сама того не ведая, создавала теплом своего сердца, светом вечно девичьей улыбки Надя.
И в Абрамцево не поедешь, чтобы рассеяться. Там, возле церкви, чудесной церкви, которую так весело строили когда-то все участники мамонтовского кружка, в которой венчался Василий Дмитриевич Поленов, за часовенкой, что поставлена была потом над телом Андрюши Мамонтова, слева от нее, под густой тенью старых абрамцевских деревьев выросли два могильных холмика…
Веруша, давшая жизнь его искусству и которой его искусство дало бессмертие, покоится в одной из них. А в другой — ненадолго пережившая свою дочь Елизавета Григорьевна: Савва Иванович был совсем убит свалившимся на него горем. Все находилось на прежних своих местах в Абрамцеве: так же стояли у окон вдоль стены стулья с гнутыми спинками, так же осенними днями солнце пробивалось сквозь пожелтевшие листья старых деревьев и играло на стене, на фаянсовой тарелке, на раскрашенном гренадере… Только навсегда ушла радость из этого дома, и лишь портрет Веруши на стене, в той самой комнате где он был написан, вызывал среди других висевших там картин самое живое воспоминание об ушедшей отсюда радости.