Мне много раз, приходилось беседовать с Серовым об этом замечательном произведении, и я всякий раз пытался выяснить хоть сколько-нибудь его генетическую связь с предшествующим русским или европейским искусством. Однако, он и сам не мог объяснить, каким образом родилась замечательная живопись. В России была до того написана одна только вещь, из которой ее можно вывести, это Серовский же портрет Веры Саввичны Мамонтовой, сделанный им за год перед тем. Между обоими есть логическая связь, и можно себе ясно представить, как различные технические приемы Абрамцевского портрета, почувствованные там сравнительно робко, почти ощупью, развернулись здесь, в Домоткановском, в великолепную гордую маэстрию. Ни с чем больше в России сравнивать последний портрет не приходится: он точно оторван от всего русского искусства – какой-то непонятный, загадочный, непомнящий родства. В нем странным образом чувствуются отзвуки искусства импрессионистов 1870-х годов, но как раз их то Серов тогда, еще не видел, а узнал значительно позже. В то время он видел только тех французов, которые были в собрании Сергея Михайловича Третьякова и ныне находятся в Третьяковской галерее. Среди них один – Бастьен Лепаж, произвел на него настолько глубокое впечатление, что год спустя он едет в Париж на всемирную выставку только для того, чтобы увидеть побольше картин этого художника. Бастьен Лепаж был сам отголоском импрессионизма. Он явился как бы посредником между новаторами в живописи и большой публикой. Широким кругам, воспитавшим свои вкусы на разных Кутюрах, Кабанелях и Бугро, были совершенно непонятны пестрые холсты Монэ, Сиже, Ренуара и Манэ, издевавшиеся, как им казалось, над здравым смыслом. Человек весьма одаренный, Лепаж был слишком большим оппортунистом, почему и лишен яркой физиономии, но влияние этого маклера от искусства, двуликого Флажероля знаменитого романа Золя, было огромным во всей Европе. И вот, в Москве совершилось нечто поистине волшебное: Серов, загипнотизированный Бастьен Лепажем, инстинктивно почуял в его живописи то ценное, что было этим художником похищено у импрессионистов. Увидев сквозь густой слой дешевки, бившей на вкусы толпы, скрывавшееся в глубине живое и вечное, он очистил его от всех налетов, и дал свое решение проблемы «человек-воздух-свет», весьма, конечно, отличающееся от, решения, данного мастерами импрессионизма. Таким образом, «Девушка, освещенная солнцем» совсем не является провинциальным отголоском французского импрессионизма, а скорее исканием параллельным, притом исканием, приведшим к совершенно иным результатам. Добиться одному человеку того, над чем работает целая группа, настоящая школа художников, конечно нельзя. Импрессионизм создан не волей одного лица, а упорными исканиями целого десятка фанатически настроенных людей. Он – продукт коллективного творчества потому так велико его значение. Но тем удивительнее эта одинокая попытка московского юноши, и приходится только скорбеть о том, что в свое время не только никто не поддержал его в этом направлении, никто не пошел по той же дороге, но, что досаднее всего, и сам он отказался от своего смелого пути, и уже никогда более на него не возвращался. А можно представить себе, какие перспективы сулила русской живописи дружная работа группы даровитых юношей, которых так много было тогда в Москве, именно в этом, проложенном Серовым новом направлении. Домоткановский портрет – столь же русский по духу и чувству, как и Абрамцевский. В противоположность портретам Ренуара, сходным по задаче с Серовским, последний гораздо «крепче», определеннее, без шатания форм, без той ненужной смазанности и слизанности, которые нынче так досадны в произведениях великого французского мастера. Ренуар-легче, но и легковеснее, воздушнее – но и поверхностнее; Серов тяжел, но он глубже, его тяжесть – тяжесть глыбы-целины. Ни тени кокетства, всегда присущего Ренуару, ни одного жеста, рассчитанного на эффект, – только ясная, прозрачная правдивость и такая же ясная, простая красота.
Дальше мы увидим, как случилось, что Серову не пришлось уже больше возвращаться к задачам, подобным той, которая захватила его в Домотканове.
В то же лето Серов написал еще портрет другой своей кузины Надежды Яковлевны фон – Дервиз с ребенком, а осенью тот самый «Пруд», который хранится в собрании Третьяковской галереи. Сам он считал его лучшим пейзажем, когда-либо им написанным и хотел его видеть воспроизведенным в красках в своей монографии. «Я ведь все-таки немножко и пейзажист», – прибавил он, комически нахмурив лоб. Так же, как портрет, он писал этот прудик очень долго и бросил только потому, что кое-где начали уже появляться желтые листья, и лес пестрел с каждым днем больше. Ясная, бодрая и тонкая живопись этой вещи напоминает кое в чем Домоткановский портрет, и надо сказать, что таких пейзажей Серову также не довелось уже впоследствии писать.
X. Женитьба и переезд в Москву