Пошли мы на выставку целой компанией, но занятые с утра до вечера изучением натуры как формы, жадно заглядывающиеся в ее бесконечные изгибы и все-таки зачастую сидящие с тоскливо опущенной рукой перед своим холстом, на котором все-таки видишь еще лоскутки, а там целый мир бесконечно гармонирующих чудных деталей, и дорожащие этими минутами, как отправлением связующего нас культа глубокой натуры, мы, войдя на выставку, не могли вырвать всего этого из сердец, а между тем перед нами проходили вереницы холстов, которые смеялись над нашей любовью, муками, трудом: форма, главнейшее содержание пластики, в загоне — несколько смелых, талантливых черт, и далее художник не вел любовных бесед с натурой, весь занятый мыслью поглубже напечатлеть свою тенденцию в зрителе. Публика чужда специальных тонкостей, но она вправе от нас требовать впечатлений, и мы с тонкостями походили бы на предлагающих голодному изящное гастрономическое блюдо; а мы ему даем каши: хоть и грубого приготовления, но вещи, затрагивающие интересы дня. Почти так рассуждают передвижники. Бесконечно правы они, что художники без признания их публикой не имеют права на существование. Но, признанный, он не становится рабом: он имеет свое самостоятельное, специальное дело, в котором он лучший судья, дело, которое он должен уважать, а не уничижать его значения до оружия публицистики. Это значит надувать публику… Пользуясь ее невежеством, красть у нее то специальное наслаждение, которое отличает душевное состояние перед произведением искусства, от состояния перед развернутым печатным листом. Наконец это может повести к совершенному даже атрофированию потребности в такого рода наслаждениях. Ведь это лучшую частицу жизни у человека украсть! Вот на что приблизительно вызывает и картина Репина… Он это понял и был чрезвычайно сух и даже в некоторые минуты желчен. Разумеется, это не было оскорбленное самолюбие, но негодование на отсталость и школьность наших эстетических взглядов».
Это и неудивительно, что Репин так оценил отношение к его картине чистяковцев. Для него проблемы, мучившие их, были уже давно решены. Еще в молодые годы он писал Стасову, обличая «затхлых рутинеров», которые ценят великих художников прошлого только за их мастерство. «О! Близорукие! Они не знают, что виртуозность кисти есть верный признак манериста и ограниченной посредственности… Виртуозность кисти!.. Я просто презираю эту способность и бьюсь если, то уже, конечно, над другими, более важными вещами… Я всегда недоволен, всегда меняю и чаще всего уничтожаю эту вздорную виртуозность кисти, сгоряча нахватанные эффекты и тому подобные неважные вещи, вредящие общему впечатлению».
Вот так по-разному смотрели на вещи учитель и ученики. С годами мальчишеская нетерпимость Серова несколько сгладилась, и он уже говорил, что вверить себя может только двум художникам во всем мире — Чистякову и Репину. Врубель был более непримирим.
Отношения Антона с Репиным не порвались. Со временем даже трещина затянулась, но все же ушла в прошлое та бесконечная близость, какая была раньше. Никогда больше не было совместных поездок и скитаний по Запорожью и Крыму, как в летние дни 1880 и 1881 годов, не было летних каникул, проведенных у Репиных. Однако привязанность художников друг к другу оставалась до конца жизни, на эго не могло повлиять даже «школярское критиканство».
IX. ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ ВАЛЕНТИНА СЕРОВА
Зимние сумерки наступили рано. В четыре часа без огня ничего не было видно. Большие окна мастерской быстро и неумолимо синели. Линии на бумаге путались, краски теряли свою интенсивность, но зажигать лампу никто не спешил. Вместо этого открыли дверцу высокой чугунной печки, в которой весело потрескивали дрова. И тут же оранжевые блики набросились на ткани, густо развешанные по стенам, на бронзовые подсвечники, на резную массивную мебель, на круглые нежные женские плечи, окрасив их желто-красным цветом, а затем заскользили дальше, освещая вспышками пламени строгие молодые лица, склонившиеся над картонами.
— Суббота, — проговорил, вздыхая, старший — светловолосый, хрупкий, — заканчиваем, друзья. Ничего не поделаешь… По чашке кофе — и домой. В семь встретимся…
В углу, тихо шелестя юбками, одевалась натурщица, на печке, посвистывая, закипал кофейник.
Девушка вышла из-за ширмы в строгом закрытом платьице, домовито заварила кофе, покрыла белой бумагой круглый столик, расставила чашки.
И только тогда глаза художников оторвались от работы.
Первым получил кофе коренастый, ширококостный Владимир Дмитриевич Дервиз. Его веселое бородатое лицо склонилось к чашке с ароматным напитком. Врубель, не переставая вздыхать, накинул папиросную бумагу на подсохшую акварель и присоединился к сидевшим за столиком. Серов долго помешивал кочергой в печке, разбивая оставшиеся головешки. Вспыхивали огни, летели искры, то ярко освещая летали нарядной обстановки, то ввергая все окружающее в тусклый полумрак.
Владимир Дмитриевич выпил кофе и подошел сменить Серова.