По большей части забыты постыдная слепота и ложь Драйзера, Роллана, Анри Барбюса, Луи Арагона, Беатрисы и Сиднея Веббов, Халлдора Лакснесса, Эгона Эрвина Киша, Уолтера Дюранти, Лиона Фейхтвангера и подобных. Но забыты и те, кто возражал им, кто отстаивал правду. Постигнутая истина неблагодарна. Мы не можем помнить всех. Что остается в памяти, так это не свидетельства, но… литература. Спасти Сержа от забвения, уготованного большинству героев, может именно богатство его художественной прозы, в первую очередь Дела Тулаева. Но то, что его воспринимают только или в первую очередь как писателя-дидактика и что он писатель без страны, без своего места в литературном каноне какой-либо страны, — эти факты сложной судьбы Сержа продолжают вставать между читателем и его захватывающей, восхитительной книгой.
Для Сержа проза — это истина; истина, выходящая за рамки человеческого «я»; это обязательство давать голос тем, у кого его нет и у кого его отобрали. Он презирал романы о частных жизнях, а больше всего — автобиографические романы. «Существование индивидуумов — в том числе и свое — интересовало меня лишь постольку, поскольку отражало жизнь общества», — пишет он в Воспоминаниях. В дневниковой записи в марте 1944 года Серж говорит о том, почему правдивый вымысел ему кажется шире:
Должно быть, самый глубокий источник — это чувство, что чудесная жизнь проходит, пролетает, ускользает беспрестанно, и желание удержать ее в полете. Это отчаянное чувство лет в шестнадцать заставило меня уловить бесценный момент настоящего, понять, что существование (человеческое, «божественное») есть память. Потом уже, по мере обогащения личности, начинаешь понимать ее границы, ее нищету и оковы, начинаешь понимать, что у тебя есть только одна жизнь, что твоя индивидуальность обречена иметь пределы, но содержит множество возможных судеб и <…> переплетается <…> с другими человеческими существованиями, с землей, с другими существами, со всем. Писательство становится поиском множественности личности, способом прожить различные судьбы, проникнуть в другого, найти с ним общий язык <…> выйти за обычные пределы личности. <…> (Конечно, есть и другие писатели, индивидуалисты, которые ищут только самоутверждения и не могут видеть мир иначе, кроме как через призму самих себя.)
Рассказать историю, воссоздать мир — в этом смысл художественной прозы. Это убеждение толкнуло Сержа к тому, чтобы в своем романе объединить две на первый взгляд несовместимые идеи.
Первая — это идея романов как эпизодов исторической панорамы, каждый из которых рассказывает свою отдельную часть цельной истории. История Сержа — это героизм и несправедливость первой половины ХХ века в Европе, и начаться этот цикл мог бы с романа о французских анархистских кругах накануне 1914 года (об этом времени он написал мемуары, конфискованные ГПУ). Но в тех романах, которые Серж смог закончить, хронология покрывает период от Первой до Второй мировой войны — от Людей в тюрьме, написанного в Ленинграде в конце 1920-х и опубликованного в Париже в 1930-х, до Когда нет прощения, его последнего романа, написанного в Мексике в 1946 году и опубликованного только в 1971 году в Париже. (На английский он пока что не переведен[10].) Дело Тулаева, повествующий о Большом терроре 1930-х, занимает место ближе к концу цикла. Как и в классических романах-циклах — Бальзака, например, — некоторые персонажи появляются от книги к книге, хотя здесь их совсем немного, и среди них нет того, кого можно было бы принять за альтер эго самого Сержа. Народный комиссар Ершов, следователь Флейшман, отвратительная аппаратчица Зверева и благородный левый оппозиционер Рыжик из Дела Тулаева появляются и в Завоеванном городе (1932), третьем романе Сержа об осаде Петрограда, и, вероятно, в утраченном романе La tourmente (Буря), предыстории Завоеванного города. (Еще Рыжик — важный персонаж в Полночи века, а Флейшман — один из второстепенных.)