Вместо границы его зачислили слушателем Высшей пограничной школы, и трудно даже представить себе, как это обидело его, бывшего штабного офицера-пограничника: мог быть полезным организатором охраны границы, он хотел стать им, но его посадили за парту.
«Кто будет учить и чему?» — думал с досадой он, но нашел в себе силы подчиниться приказу.
И не пожалел. Преподавали уважаемые в прошлом в пограничных и армейских кругах старшие офицеры и генералы. Многих Михаил знал, о многих был наслышан. А более всего удивило и покорило его то, что совершенно неожиданно приехал в их коммунальную квартиру отец. Не в гости, а, как он с гордостью сообщил, насовсем.
— Пригласили читать лекции в Высшей пограничной школе. Квартиры пока своей не сдал, пригляжусь поначалу, но думаю, верно поступили, что к моей помощи прибегли.
Такого же мнения был и Михаил. Он лучше всех знал, как осведомлен его отец обо всех пограничных договорах и конвенциях, в подготовке многих из которых участвовал сам, и какой поистине незаменимый опыт имел Богусловский-старший в оперативной работе, — он многому мог научить новых стражей российских границ, и раз ему дозволили это сделать, значит, новое правительство всерьез озабочено подготовкой профессиональных пограничников, без которых охрана границы — не охрана.
Утром отец и сын отправились на Покровку вместе. Семеон Иннокентьевич в старой своей форме, только без погон, более походил на швейцара фешенебельного ресторана, чем на генерала, Михаил же смотрелся молодцом в полевой офицерской форме, достаточно поношенной, но сшитой у модного портного и старательно отутюженной Анной. За послереволюционное время он потерял ту дрожжевую пышность, которая не портила его, но уже как бы прокладывала первую борозду в отцовскую будущую тучность, стал стройней, и форма еще более влито сидела на нем, более ему подходила. И если усмешливый взгляд прохожего переходил с Богусловского-старшего на Михаила, плечистого, бравого, то становился либо уважительным, либо завистливым.
А они ни на что не обращали внимания, отягощенные своими мыслями, и только изредка обменивались незначительными фразами.
Вечером их ждал сюрприз: кушетка, довольно приличная, почти новая; ширма, хотя и аляписто-яркая, но полностью отгораживающая кушетку от остальной комнаты, на столе, теперь уже втиснутом между кроватью и трельяжем, полная сковорода жареной картошки, пышный, почти прежних времен, хлеб и бутылка вина. На все это Анна потратила лишь одно фамильное кольцо, зато какое доброе дело сделала: не придется уступать друг другу место на кровати, убеждая, что на полу спать не менее удобно, а ужин — это и радость встречи, и помин по Пете с Иннокентием, помин по рассыпавшейся и погибшей семье Левонтьевых, по которой она не переставала тосковать и частенько, оставаясь одна, тихо и грустно плакала. Анна понимала, что ужин будет невеселым, что за столом начнутся бередящие душу, и без того неспокойную, разговоры, но она даже с затаенной радостью готовилась к ним.
— Порадовала старика, что и говорить, — похвалил покупку Анны Семеон Иннокентьевич. — Не кабинет, конечно, не спальня, но уголок приличный. Переможем до лучших времен.
Довольна Анна, что оценена ее заботливость. Приглашает мужчин к столу на торжественный семейный ужин, как она пошутила, по случаю начавшейся новой жизни старшего в роде Богусловских.
— Остра на язычок, — добродушно попрекнул Семеон Иннокентьевич невестку, поудобней устраиваясь за столом.
Налиты хрустальные бокалы кровавым вином. Первый тост Богусловскому-старшему. Вздохнул он, обхватил бокал тучной рукой и трудно, словно тяжелую гирю, приподнял его от стола.
— За отсутствующих первый глоток. За Иннокентия, за Левонтьевых, невесть куда запропастившихся, за Петю… Поманил его бог, да не сулил счастья…
Ожидала такого тоста Анна, готовилась к нему, но не предполагала, что вот так, сразу, с оголенной прямотой будет сказан. Комок горестный подкатил к горлу, глаза ее вспухли слезами.
Замолчать бы в самый раз Семеону Иннокентьевичу, осушить бокал, но не почувствовало его издерганное горем сердце надрывного горя другого, не менее истосковавшегося сердца, да еще оголенно-нежного. Продолжил:
— Петром назвали мы его не моды ради. В самом имени смысл видели. Меньшенький, думали, той скалой станет, на которую опереться в старости сможем… И этого не судил бог…