Такие минуты наступали все реже и делались все короче. Но как раз в эту ночь он лежал на постели во власти воспоминаний. Он размышлял о том, что прошел уже долгий жизненный путь, а прожил всего только двадцать четыре года! Ему мерещилось, что события, которые возникали сейчас в его памяти, как призраки на экране, происходили за много веков до рождества Христова. Вот его вызвали отвечать по Овидию, ответил он вполне удовлетворительно, затем уложил свой ранец и, вспомнив, что наступили последние дни масленицы, возымел дурацкое намерение отправиться вместе с тремя товарищами в кабак, настоящий кабак, полный пьяных сапожников и всяких лиц неопределенных занятий. Ему казалось, что он и сейчас принимает участие в пирушке, состоящей из трех кружек скверного пива, что он все еще переживает наслаждение пятиклассника, напивающегося впервые в жизни, и он вновь почувствовал такую же острую боль в сердце и дрожь, как в ту минуту, когда на пороге этого грязного кабака вдруг увидел усмехающуюся физиономию инспектора гимназии. Целых восемь лет вспоминался ему этот случай, — сн никак не мог вычеркнуть его из своей памяти. Эх, если бы не эти три отвратительные кружки пива… Его выгнали из гимназии как лодыря, «испорченного до мозга костей».
Два его сообщника были сыновья состоятельных лиц, и это послужило доказательством того, что «мозг их костей» лучшего качества, ввиду чего им было разрешено поступить в другие гимназии и успешно их окончить. А бедняку — ветер всегда в лицо! И очутился он, бедняга, на улице, брошенный всеми; предусмотрительные отцы семейств показывали на него пальцем пятиклассникам, как на презренного субъекта и на «некий пример». Он долгое время служил таким примером. Дальние родственники, по — видимому только для того существующие на земном шаре, чтобы подавать признаки жизни, когда нужно ругать дальних и бедных родичей, выполнили свой долг. Они изругали «выродка» устно и письменно, исписав большие листы бумаги и наделав при этом множество орфографических ошибок, после чего занялись своими неотложными делами. Сколько ему пришлось тогда выстрадать! Не только тетушки, двоюродные сестры, учителя, товарищи, ханжи и беспутники, но даже пьяницы, явные и тайные потребители этого самого пива и других, во сто раз более крепких спиртных напитков, считали своим долгом оскорблять его если не словом, то хотя бы презрительным взглядом. Он не мог сделать ни шагу по улице, чтобы не услышать за спиной приблизительно такого разговора:
— Этот молодой человек, говорят, уже здорово хлещет пиво. Даже нос у него начинает приобретать соответствующую окраску! Хорошие времена настали! На усы и намека нет, а полиция, говорят, вытащила его за ноги из-под лавки в кабаке у Центкевича! Вот как он пристрастился к пиву. Выгнали шельму из гимназии, и поделом! Паршивая овца… Ведь он мог приохотить всех школьников к пьянству!
Презрение, которым заклеймили его люди, придавило его, как груда камней. Сколько раз пытался он сбросить с себя эту тяжесть, но неизменно убеждался, что не может освободиться от нее, и снова падал. Сейчас он вновь переживал прежнюю горечь и то, чего, наверное, добивались законодатели, блюстители закона и общество, то есть раскаяние и сожаление. Но теперь это не причиняло уже ему такой боли. Все давно миновало, и самые глубокие раны от самых тяжелых ударов судьбы зажили. Только последствия, таившиеся где-то глубоко, давали о себе знать до сих пор. Самым чувствительным из них была беспомощность.