Цель, какую он для себя ставил, наброски, сохранившиеся в одной из его студенческих тетрадей, замысел, к которому возвращался все эти годы, делая заметки, вырывая цитаты и записывая собственные мысли, но не решаясь все-таки приступить к задаче взять быка за рога, заключалась в критическом пересмотре метода, с помощью которого Гегель развивает и выводит одну из другой философские категории, начиная с первой идентифицированной пары: Бытие и Ничто. Он хотел изучить каждый из переходов под микроскопом логики. Когда писал докторскую диссертацию об аксиомах Евклида и последующих «дополнениях», внесенных Давидом Гильбертом, который внес новые необходимые аксиомы, ему пришло в голову, что как Евклид не разглядел очевидного и прошел мимо таких лежавших на поверхности свойств, как непрерывность прямых и окружностей, так и Гегель нарушил собственные заповеди, правила игры и в свои ряды бесконечного прогресса контрабандой просовывал то, чего должен был достичь позднее, чтобы подтвердить то, что получил раньше. Тайным честолюбивым стремлением профессора было выяснить в лабиринте категорий и понятий, которые мысль, обращаясь на саму себя, использует все вместе, во всей их неразберихе, можно ли установить строгий и в то же время «естественный» порядок зарождения, некую протологику, которая осветит основы человеческого понимания.
В последующие дни он снова обложился старыми, скрепленными кольцами тетрадями для записей, с уже пожелтевшими краями страниц, и книгами, которые годами копил на особой полке, дожидаясь нужного момента, от труда Бенедетто Кроче о живом и мертвом в философии Гегеля до «Негативной диалектики» Адорно, и от прозрений Анри Мишо в «Великих испытаниях духа» до экспериментов Жана Пиаже в формировании у детей способности суждения. Вначале, правда, профессор боялся войти в эту заброшенную пещеру, снова открыть книги, будто бы отвергавшие его теперь его же собственными неузнаваемыми закорючками на полях, но потом был вынужден с облегчением признать свою ошибку: не все, что немедленно не приходит на память, следует считать утраченным. Да, образ дневника с выпавшими страницами был несколько преувеличен; что-то оставалось латентным, не в каждой заметке самой по себе, но в перенятой у лиан способности пробивать дорогу, будто и мысль обладала какой-то неистребимой мускульной силой, рефлексом, благодаря которому никогда не забываешь, как ездить на велосипеде. Перечитывание книг, и своих тоже, напоминало красивую аналогию Генри Джеймса о факеле, который зажигает одну за другой длинную череду ламп.
Оставалась одна сложность. Вначале она на фоне этого нового неожиданно возникшего энтузиазма казалась несущественной: из-за прогрессирующего онемения пальцев даже такое легкое движение, как переворачивать страницы при чтении, давалось профессору с трудом. Лила изобрела для него пюпитр, его можно было устанавливать под разными углами, и добрала комплекс упражнений для разработки пальцев. Тогда профессор смог пуститься в это последнее интеллектуальное приключение, напоминавшее ему, парадоксальным образом даря утешение, студенческие годы, когда он, вернувшись с трудной лекции, долгими часами лежал на кровати, отрешенно глядя в потолок, выстраивая для себя, как недоверчивый шахматист, каждое доказательство, ход за ходом. Профессор даже стал думать, что тюрьма его тела, с каждым разом все более совершенная, может сослужить службу, что эта неподвижность лицом вверх, в которой роятся непроясненные мысли, может стать одновременно океаном и белым китом.