Впрочем, больше всего мне запомнилось Рождество, когда я была уже четырнадцатилетней и случилась помолвка тети Эмили. Тетя Эмили была сестрой тети Сэди, и она воспитывала меня с младенчества, потому что моя родная мать, их младшая сестра, решила, что слишком красива и беспечна для того, чтобы в девятнадцать лет обременить себя заботами о ребенке. Она покинула моего отца, когда мне был месяц от роду, и в дальнейшем убегала так часто и со столь многими и разными мужчинами, что получила среди родных и друзей прозвище – Сумасбродка. Что касается моего отца, то его вторая жена, – а там и третья, четвертая, пятая, – большого желания воспитывать меня, конечно, не имела. Периодически какая-нибудь из этих кратковременных родительниц, как ракета, появлялась на моем горизонте и отбрасывала на него свое волшебное зарево. Все эти женщины были настолько красивы и соблазнительны, что я страстно желала быть подхваченной и унесенной прочь их искрометным огненным шлейфом, хотя в глубине души понимала, как мне повезло, что у меня есть тетя Эмили. Постепенно, по мере того как я росла, они утратили в моих глазах всякое очарование – холодные, серые обшивки потухших ракет ветшали там, где им случилось приземлиться: моя мать с неким майором на юге Франции, а отец, распродавший из-за долгов свои поместья, – со старой румынской графиней на Багамах. Окружающий их гламур поблек задолго до моего совершеннолетия, и не осталось ничего, – никакой основы хотя бы в виде детских воспоминаний, – чтобы я могла выделить этих немолодых людей из числа других таких же. Тетя Эмили никогда не была гламурной, но она всегда была мне матерью, и я ее любила.
Однако в то время, о котором сейчас идет речь, я была в том возрасте, когда каждая, даже совсем лишенная фантазии, девочка воображает себя подкидышем королевской крови, индийской принцессой, Жанной д’Арк или будущей русской императрицей. Я тосковала о своих родителях, при упоминании о них напускала на себя идиотский вид, который должен был выражать смесь страданий и гордости, и представляла их себе глубоко погрязшими в романтических и смертных грехах.
Нас с Линдой тогда очень занимали мысли о грехе, и нашим любимым героем стал Оскар Уайльд.
– Но что он такого сделал?
– Я однажды спросила у Па, а он зарычал на меня – боже, это было так страшно! Он сказал: «Если ты еще раз произнесешь в нашем доме имя этого мерзавца, я тебя высеку, слышишь, черт тебя подери!» Тогда я спросила у мамы. Она сделалась такой таинственной и сказала: «Ох, детка, я, право, и сама толком не знаю, но точно это что-то ужасно скверное, хуже убийства. И, дорогая, не говори о нем за столом, хорошо?»
– Мы должны все выяснить.
– Боб говорит, что выяснит, когда поступит в Итон.
– О боже! Как думаешь, он был хуже, чем мои мама и папа?
– Конечно же нет. Ведь хуже некуда. О, тебе так повезло, что у тебя порочные родители.
В то Рождество я одолела шестимильную дорогу от станции Мерлинфорд и, ввалившись из темноты в холл Алконли, была ослеплена электрическим светом. Каждый год происходило одно и то же: я всегда приезжала все тем же поездом, поспевая к вечернему чаю, и неизменно находила тетю Сэди и детей сидящими вокруг стола, под саперной лопаткой, точь-в-точь как на той фотографии. И стол был тот же самый, и та же чайная посуда: фарфоровые чашки, разрисованные крупными розами, блюдо с ячменными лепешками и чайник, тихо побулькивающий над язычками пламени спиртовки. Люди, конечно, постепенно изменялись, дети вырастали и взрослели, в семействе появилось прибавление – маленькая Виктория, которая вперевалку ковыляла по комнате с зажатым в кулачке печеньем. Ее перемазанная шоколадом рожица являла собой кошмарное зрелище, но сквозь эту липкую маску ярко сиял твердый, голубой, бесспорно рэдлеттовский взгляд.
Мое появление вызвало громкий шум отодвигаемых стульев, и стая Рэдлеттов набросилась на меня с мощью, почти граничащей со свирепостью своры охотничьих собак, кидающихся на лису. Кроме Линды. Она обрадовалась мне больше всех, но решила этого не показывать. Когда гвалт утих и меня усадили перед лепешкой и чашкой чаю, она спросила:
– А где Бренда?
Так звали мою белую мышь.
– У нее воспалилась спина, и она умерла, – ответила я. Тетя Сэди с беспокойством посмотрела на Линду.
– Ты что, скакала на ней верхом? – сострила Луиза.
Мэтт, недавно перешедший под опеку французской бонны, подражая ей, пропищал:
– C’était, comme d’habitude, les voies urinaires.[2]
– О боже, – пробормотала себе под нос тетя Сэди.