Щипицын и у нас жил подолгу со своей больной женой. На лысой голове его было видно глубокое ранение. Он был похож на артиста Гарина. Не вполне, как мне казалось, нормальный. Первое его появление в нашей комнате было неприятным: я как раз дирижировал симфоническим ор кестром, который звучал по радио. Он по-гарински воскликнул: «Хор-рош!» Но потом они с отцом выпили, и Щипицын заговорил речитативно: «Эх, приятель, и ты, видно, горе видал, если плачешь от песни веселой». И заплакал. Я ему обиду тут же простил и больше уже никогда не дирижировал оркестром.
Квартиру Щипицыну дали незадолго до смерти Сталина.
Потом разговоры о войне были, конечно, и не раз. Началась романтика войны. Были напечатаны стихи Когана, Кульчицкого, Майорова, Гудзенко. Мы знали их наизусть, ставили о войне спектакли. Когановская «Бригантина», казалось, тоже плыла по фронтовым морям.
Отец рассказывал о войне охотно, но истории были все какие-то курьезные. Вот он во время боя вбежал в землянку, зачем-то посмотрел в осколок зеркала и увидел, что ранен в голову. Только тогда потерял сознание. Вот они выставляют отряд добровольцев на мерзлое поле, отделяющее их и немцев. Немцы начинают стрелять из пушек. «Многие, конечно, гибли, но зато остальные из взрыхленного поля притаскивали столько картошки, что нам хватало на несколько суток». Однажды он мне рассказал, как они выходили из окружения (думаю, не из того, которое описано в дневнике, потому что здесь был важен именно вывод техники). По приказу Ворошилова они за ночь проложили через болото десять километров дороги, через которую и ушли. Объяснить это чудо он не брался. Глаза начинали слезиться. Я стыдился этой его слабости.
Настало время, когда отец предложил мне почитать дневник. За давностью лет ему казалось, видимо, что там я найду исключительно хронику боевых событий. А я едва ли не сразу попал на признание, что сегодня у него случился роман с одной из сослуживиц, «не устоял». Дальше мне читать не хотелось. Я молча вернул дневник отцу.
Теперь я понимаю, что ему хотелось не столько познакомить меня со своим фронтовым опытом, сколько услышать литературную оценку. В таком случае, мой жест был воспринят им как ответ отрицательный. Он еще глубже замолчал. К теме дневника мы больше никогда не возвращались.
Он, вероятно, как все почти отцы, ждал момента, когда я повзрослею и со мной можно будет говорить на равных. А я, после не прочитанного «Кон-Тики», обнаруживаю себя сразу за повестями Тургенева и «Илиадой». Момент и смысл этого прыжка я до сих пор не могу отследить. Возможно, это была часть комедии, о которой писал ранний книгочей Сартр. Он и спустя годы не мог определить, где проходила граница между одержимостью и лицедейством: «Выставленный на обозрение, я видел себя со стороны: я видел, как я читаю, подобно тому, как люди слышат себя, когда говорят».
Так или иначе, момент для короткого общения старшего с младшим был утерян. И в этом тоже виновата война. Когда мои старшие братья были маленькими, отец оставил семью в деревне и уехал учиться в Ленинград. Семью забрать не успел, потому что тут же началась финская война. Потом перевез семью в Ленинград и снова ушел на фронт. Когда вернулся, дети уже выросли.
У него не было навыка отцовства (тут еще сказалось, вероятно, и то, что детство он прожил с суровым отчимом). Я был, в сущности, первый ребенок, который рос на его глазах. Он растерялся. Когда у меня появились свои дети, выяснилось, что в наследство мне остался не опыт, который я бы мог перенять, а только эта растерянность отца.
Сейчас мне кажется, что страсть отца к собиранию библиотеки, которая овладела им после войны, питалась тайной мечтой, что эти книги пригодятся мне. Так оно и случилось. Когда я научился читать, наша библиотека насчитывала уже несколько тысяч томов. Мама только после хрущевской реформы узнала, что на книги отец заначивал из каждой получки двести рублей. Ей это было непонятно, она плакала. Мы и действительно жили от получки до получки, часто одалживая у соседей такую именно сумму.
Отец определенно работал на будущее. Иногда я заставал его с той или иной книгой из нового собрания сочинений, но запойным читателем он, конечно, не был. Я же учился уже в университете, и заговаривать со мной о литературе он не решался. Можно было бы поменяться местами, и мне рассказывать ему о тех замечательных стариках и юношах, которых он когда-то привел к нам в дом. Но мне и в голову это не приходило. Так и получилось, что я стал читателем библиотеки, а отец рядом с этой библиотекой жил, как, бывает, люди живут рядом с морем. И был счастлив, наблюдая, как я быстро осваиваюсь в его наследстве.
Только один раз я видел отца по-настоящему плачущим, навзрыд. Это случилось в день свадьбы моего старшего брата. Мне было одиннадцать лет.