– Ничего смешного! – орет он. – Я себе палец отшиб, язви его в душу! – Зажимает ушибленную руку между колен.– Болит, чтоб ему! – Он пинает хижину ногой, и я снова слышу, как внутри на пол падают куски глины. – Дикари вонючие! Надо было всех сразу к стенке и расстрелять… вместе с их дружками!
Глядя поверх меня, глядя сквозь меня, решительно отказываясь меня видеть, он гордо шагает прочь. Проходя мимо последней хижины, срывает со входа циновку. Украшавшие ее бусы рассыпаются: красные и черные ягоды, высушенные дынные семечки летят дождем. Стою посреди дороги, дожидаясь, пока меня перестанет бить гневная дрожь. Я думаю сейчас о молодом крестьянине, которого как-то раз привели ко мне еще в те дни, когда гарнизон был в моем ведении. Судья из далекого городка, откуда был родом этот парень, за кражу кур приговорил его к трем годам службы в армии. Пробыв в нашем гарнизоне всего месяц, он пытался дезертировать. Его поймали и привели ко мне. Соскучился по матери и сестрам, объяснил он. «Мы не можем поступать, как нам вздумается, – наставлял его я. – Все мы подчиняемся Закону, который стоит выше любого из нас. И тот судья, который отправил тебя сюда, и я, и ты – все мы в подчинении у Закона». Со связанными за спиной руками он стоял между двумя бесстрастными конвоирами, тупо глядел на меня и ждал, когда я вынесу приговор. «Я понимаю, ты считаешь несправедливым, что тебя накажут за добрые сыновьи побуждения. Тебе кажется, ты прекрасно разбираешься, что справедливо, а что – нет. Нам всем так кажется». В ту пору сам я нисколько не сомневался, что всегда и везде, любой из нас – будь то мужчина, женщина, ребенок, а может, даже и старая несчастная кляча, приводящая в движение мельничное колесо,– понимает, что такое справедливость: любое существо приходит в этот мир, принося с собой воспоминания о справедливости. «Но мы живем в мире законов, – растолковывал я этому бедняге, – в мире, далеком от изначального совершенства. И изменить его мы не можем. Мы – падшие созданья. Всем нам, каждому без исключенья, доступно лишь поддерживать установленные законы, не допуская, чтобы понятие справедливости истерлось из нашей памяти». Прочитав ему эту лекцию, я вынес приговор. Парень принял мое решение без звука, и конвоиры увели его. Помню,
как стыдно бывало мне в подобные дни. Я возвращался из суда в свою квартиру, садился в качалку и, забыв об ужине, просиживал в темноте весь вечер, пока не приходило время лечь спать. «Когда человек страдает от несправедливости, свидетели его страданий обречены страдать от стыда», – говорил себе я. Но лицемерное утешение, заложенное в этой мысли, не возвращало покоя моей душе. Не раз у меня возникало искушение подать в отставку, порвать с чиновничьей жизнью, обзавестись огородом и выращивать овощи на продажу. Но ведь тогда, думал я, страдать от стыда судейской службы назначат кого-то другого, и ничего не изменится. Поэтому я продолжал выполнять свои обязанности, пока однажды ход событий не распорядился моей судьбой по-иному.
Двух этих всадников замечают поздно, только когда они уже скачут через голые поля и от города их отделяет меньше мили. Я – один из тех многих, что немедленно устремляются за ворота приветствовать героев: ведь все мы сразу же узнали развевающееся над ними зелено-золотое батальонное знамя. Затерявшись среди возбужденных, бегущих наперегонки детей, шагаю по свежевспаханному полю. Всадник, скачущий слева, неожиданно оставляет своего спутника, разворачивается и медленной рысью движется к озеру.
Второй же продолжает иноходью приближаться к нам: он сидит в седле очень прямо, руки его разведены в стороны, словно он готовится нас обнять или взлететь в небо.
Я сбиваюсь на бег и бегу что есть сил: сандалии цепляются за комья земли, сердце стучит тяжело и гулко.
Мне остается пробежать еще ярдов сто, когда за спиной раздается конский топот, – три закованных в доспехи солдата галопом проносятся мимо, направляясь к зарослям камышей, где скрылся первый всадник.
Присоединяюсь к толпе, обступившей человека (хотя он очень изменился, я узнаю его), который застыл под гордо реющим знаменем и неподвижно смотрит на город. Он привязан к прочно сколоченному деревянному кресту и только поэтому держится в седле прямо. Вертикальная жердь подпирает спину, а руки прикреплены к поперечине. Над головой у него вьются мухи, челюсть подвязана веревкой, лицо вспухло, вокруг расползается тошнотворный запах – он уже несколько дней как мертв.
Детская ручонка дергает меня за рукав.
– Дяденька, а он что, варвар? – шепотом спрашивает ребенок.
– Нет, – тоже шепотом отвечаю я.
Он поворачивается к другому мальчишке рядом с собой:
– Видишь, я же говорил, – шепчет он.
Подчиняясь своему жребию – никто, кроме меня, как видно, не осмеливается взять на себя столь грустную обязанность, – поднимаю волочащиеся в пыли поводья и сквозь главные ворота, мимо притихших зрителей, доставляю это красноречивое послание варваров на гарнизонный двор, где перерезаю веревки, вынимаю посланца из седла и кладу на землю, чтобы его приготовили к погребению.