Ей не следовало признаваться в знакомстве с Гудимовым, но так неудержимо хотелось говорить о нём и признаться случайной подруге в том, в чём до этого дня она не признавалась и самой себе.
— Ой, — воскликнула Ирина, замирая. — То-то я замечала… значит, ты ихняя, да?..
— Конечно, — с гордостью шепнула Ольга. — Только ты молчи… молчи…
— Страшно-то как… страшно, а?..
— Ничего не страшно, — отмахнулась Ольга, И снова шепнула: — Молчи…
«Хоть на плаху», — мысленно повторила она, гордая своим признанием и той полной освобождённостью от боязни и колебаний, которую она сейчас чувствовала.
Огромная любовь, подобно живительному ветру, захватила её и как бы подняла над всем плохим и страшным, что может с нею случиться на её опасном партизанском пути. Эта любовь сосредоточилась сейчас на одном человеке, но она вмещала в себе весь мир привязанностей, надежд и желаний Ольги. Ольга любила всех, кто окружал её сегодня, но среди всех — только одного, потому что с ним для неё неразрывно связалась всё, что было ей желанно и свято. Ей казалось, что ей не нужно ничего, лишь бы он был рядом, ласково взглянул на неё, снова сдержанно обнял её в танце — и в то же время она ждала, требовала от него больше, чем от кого бы то ни было, потому что он был для неё лучше, отважней, ловчей всех… Если бы её спросили сейчас, счастлива ли она, Ольга, не задумываясь, сказала бы: да! — а потом, если бы задумалась, с удивлением добавила бы, что она теперь счастливее, чем до войны. Она не ждала от Гудимова ничего, кроме новых поручений, изредка — поощрительного слова, совсем изредка — сдержанной дружеской ласки, но было счастьем итти за ним и хорошо выполнять его задания, жить интенсивной, насыщенной событиями жизнью, делать в полную меру своих способностей и сил — и даже всегда немного сверх меры… И счастьем было знать, что делаешь самое основное, главное, ответственное и прекрасное дело для родины, для человечества, для своего любимого.
Ощущение счастья возбуждало жажду деятельности. Если бы вот сейчас Гудимов повёл отряд на операцию, она бы сумела по-пластунски ловко и незаметно ползти, хотя раньше ей никогда не удавалось это как следует… Если бы сейчас гармонист снова ударил русскую, она бы решилась одна выскочить в круг и, наверное, сплясала бы легко и уверенно, хотя до сих пор никогда не решалась на это… Ей казалось, что она в состоянии сделать теперь всё, что угодно, таким лёгким и верным ощущалось ею собственное тело, так радостна и деятельна была её душа.
Гудимов собрал на прощанье всех вместе, в тесную группу, и первым запел давно не слышанные грозные, торжественные слова революционного гимна. Одни подхватили уверенно, точно, как слова давно исповедуемой великой правды. Другие, на лету угадывая каждое слово, строку, образ песни, старательно и упоённо подтягивали, может быть, впервые раскрывая для себя победоносную силу учения, ради которого они уже боролись и подвергали свою жизнь смертельной опасности. Старая Сычиха никогда не знала слов «Интернационала», но она гордо вскинула голову и пела громко, неожиданно звонко, по-деревенски заливаясь на верхах, иногда произвольно заменяя одно слово другим, ещё более гневным. И распалённое лицо её выражало страстное увлечение и удивление перед широтою и величием открывшейся ей истины.
самозабвенно выводила Ольга, в лад с Сычихой заливаясь на верхах, и всем своим существом ощущала, что гром уже гремит и последний решительный бой начат, и она — в бою за самое красивое и святое дело, свершаемое храбрыми — ради всех.
Немецкий часовой топтался у здания школы, нервно позёвывая и настороженно вслушиваясь в недобрую, немирную тишину. В этой загадочной, неистребимой стране он не верил ни в тишину, ни в покорность напуганных женщин, — ни в игры присмиревших детей. Все двери были закрыты, все окна — черны, но часовому чудилось, что за дверьми кто-то таится, что в окна кто-то высматривает его… а в сторону близкого леса он и смотреть боялся, так зловеще качался мрак под деревьями.
И вдруг часовой, содрогнувшись, прижался спиной к двери. Звуки пения неслись из лесу, струились с неба, плыли над тихой деревней — звуки торжественные и грозные, неуловимые и всё же явственные… Часовой потряс головой, стараясь отогнать ночное наваждение, и снова прислушался. Всё было тихо в спящем селе, ни одного огонька не мелькало в окнах, ни одна половица не скрипела за дверьми, ни одной тени не было на голубоватом чистом снегу… Он покосился в сторону леса — ни одна ветка не шевелилась, ни один сучок не трещал под ногой… но весь сумрачный грозный русский лес, казалось, тихо дышал мелодией «Интернационала».
Часовой вскрикнул, когда маленькая чёрная тень метнулась возле крыльца.
— Хальт! — крикнул он, хватаясь за автомат.
Это была только собака — обыкновенная лохматая дворняжка. Она остановилась и повела носом, принюхиваясь к запаху чужого человека. Солдат поднял автомат и выстрелил. Собака задёргалась на снегу. Кровь растекалась чёрными струйками и дымилась на морозе.