Но потом выступает кровь, и сидеть на крыльце приходится враскоряку, чтоб не запятнать обновки. Капли медленно текут со лба на нос и падают наземь. И я целюсь, чтоб попасть в еловую шишку, обглоданную белкой. Голый остов с недогрызенной верхушкой — не пойми что, а не шишка. И вот они: беседуют на ходу, словно прогуливаясь на весеннем солнышке. Как-то так. Красивая Фреся и Фресин папа. И то, что между ними. И я плачу, хоть и не собиралась, а все как-то само по себе набухло слезами, как будто я малявка, которая только и знает, что реветь.
Потому что между ними — весеннее солнышко. Вот что. А вокруг дождь и туман.
И хорошо, что кровь капает, а то стали бы спрашивать, с чего я плачу. Больно — вот и плачу, ясное дело.
А потом — помадная мама. Она занята: укладывает керамику в коробки с утварью — но находит минутку зайти ко мне в ванную, благоухающую фиалковым мылом, чтобы проверить. Фресин братик в ходунках: бум, бум, бум о порог. Раз за разом, бум, бум, ручонки теребят крутилки, и мигалки, и пищалки, и гуделки, а он даже и не смотрит. Только тпрукает и чмокает слюнявым ртом, и все течет на подбородок.
Вот так.
Я сижу на краю ванны, а Фресина помадная мама — на белой пушистой крышке унитаза, тем самым модельным задом, который на фотоснимках в гостиной. Она смывает кровь белоснежными ватными кружками, приоткрыв рот, и я вижу налет на узком языке. А потом она отрезает кусочек белого пластыря маникюрными ножницами, пока я держу катушку.
И выныривает из ванной, словно глотая воздух после заплыва под водой — рядом со мной. Подхватывает малыша и нянчится-дурачится с ним.
А я:
— А вдруг он никогда не станет взрослым, ваш малыш?
Но она лишь бросает взгляд-ледорез прямо в прорубь, в которой барахтаюсь я, и уходит, прижав к себе Фресиного братика. И мне приходится отодвинуть ходунки, чтобы закрыть дверь ванной. Потому что мне надо пописать. И снять с себя мокрую одежду. И залезть в душ. Потом надеть Фресин абрикосово-розовый халат, висящий на крючке. И остаться сидеть за закрытой дверью ванной.
Пока дверь закрыта, там, снаружи, пусть будет ночь. Пока я тут вдыхаю фиалковый аромат, там, перед камином лежит коровья шкура, а Фресин папа снимает мерку с моих ног и рук, и мы смеемся. И он заказывает платья красивей Золушкиных бальных. Мне — самое красивое.
— Несите золотое кольцо!
Мерка с моего шага, когда бегу. Мерка с меня. И с нас.
— Любимый лось!
Кто-то смывает в туалете на втором этаже. По всему дому расставлены большие коричневые коробки, в которые они все складывают и складывают вещи, а помадная мама пишет красным маркером: ПОСТЕЛЬНОЕ БЕЛЬЕ. ИГРУШКИ. ЗИМНЯЯ ОБУВЬ.
И я жду, когда всех созовут на семейный совет. Когда они скажут, что все-таки берут меня с собой. Что на каком-то из ящиков уже написано: ФРЕСИНА ПОДРУГА. Что Фреся или папа ее скоро придут за мной и осторожно постучат в дверь, и я выскользну из ванной, и мы пойдем неслышными шагами. И я заберусь в коробку, и ее закроют крышкой и заклеят скотчем.
Кабы по-нашему
Я проснулась оттого, что отец поднял оконную штору. Волна света, омывшая лицо, застала меня врасплох. Я лежу под цветастым розовым одеялом, хлопая глазами спросонья. Наволочка с кружевной вставкой — это я попросила маму такую сшить. Со двора доносится собачий лай — по нему всегда слышно, если что не так.
В моей комнате пять ячеек оконного переплета застеклены, а шестая — нижняя правая — служит бойницей. Внешняя створка открывается наружу и выкрашена в тот же горчично-желтый цвет, что и облупившаяся стена дома, а внутренняя, съемная, держится на вбитых в раму и загнутых гвоздях. У окна лежит кусок желтой стекловаты, который отец вставлял между створками на зиму.
Отец взял стул, стоявший у письменного стола, подкатил его к окну и уселся подкручивать прицел. Время от времени он бросает взгляд в окно и тут же возвращается к прицелу. Взъерошенные волосы в лучах солнца обрамляют лысину, как нимб. Мощный загривок, кажется, может вынести тяжесть земного шара, и весь отец, одетый лишь в сетчатую пропотевшую майку и заношенные трусы, напоминает огромного, увенчанного золотой короной минотавра. Сказочное чудище с мальчишеским блеском в глазах и гладким ружейным стволом в руках, забредшее в мою комнату.
Я смотрю на него, почесывая комариные укусы. Воздух сияет множеством пляшущих пылинок, которые и не думают опускаться на пол.
— Чесать-то не нать! — бросает он, не глядя на меня, и, подкатив стул поближе к окну, сует ствол ружья в бойницу. Глаз прильнул к прицелу, и только мохнатая гусеница-бровь на виду.
— От-те нате… — он замолкает на полуслове, а потом добавляет: — Глянь, птицы долгоногие на выкосе.
Это и по собакам слышно. Что там есть кто-то.