И вот председательствующий — пожилой представительный мужчина, мне незнакомый, говорил он с польским акцентом — выкликнул мою фамилию. Меня будто обдало раскалённым жаром. Я совершенно не помню, как очутилась на сцене. Тут же забыла свою речь, которую мы составили вместе с Гришей, — всё вылетело из головы. Но я произнесла свою речь! И мне долго хлопали, что-то кричали из зала, одобряюще. Я не помню сейчас, что именно. О чём я говорила? О бесправном положении женщин и на наших фабриках, и вообще в Российской империи. Я рассказала о том, как несправедливо, без всякого предупреждения из нашей мастерской были уволены Катя и Лена и возвращены хозяевами на работу после забастовки. Тут зал устроил просто овацию. От грохота аплодисментов, казалось, потолок рухнет. И потом я сказала ещё, что в требования нашего профессионального союза необходимо записать: труд женщин на швейных фабриках должен оплачиваться одинаково с мужским трудом. А то почти всегда мы получаем на треть меньше. Я сказала: «Работаем мы совсем не хуже мужчин, а даже лучше, потому что шить рубашки, костюмы, пальто — это, по-моему, прежде всего женская работа!» В зале опять хлопали, смеялись, хотя и послышалось несколько протестующих мужских голосов. Я уходила со сцены, и мне казалось, что крылья выросли за спиной — взмахнуть ими и полететь. Я была счастлива.
Села на своё место, стала слушать других ораторов, но как-то не могла сосредоточиться, всё переживала свою речь. Первая в моей жизни публичная речь!
И тут мне передали записку. Я сразу узнала почерк Гриши. Вот эта записка: «Умница! Браво! Сразу после собрания ко мне не приходи. И в ближайшие дни не приходи. Я сам найду тебя. Не исключено, что за всеми, кто сегодня выступает, увяжутся жандармские хвосты. Околоточный надзиратель тут не зря старается. Записку порви. Г.». Там, в зале, я не порвала эту записку, сейчас порву. Тогда, прочитав записку, я просто обомлела. Гриша здесь, в зале! Я стала искать его глазами и одновременно думала: вот это да! Так что же получается? Губернатор — одно, полицейские и жандармы — другое? Как же это понять? Не успела я тогда додумать — увидела Гришу. Вернее, узнала! У стены стоял высокий молодой человек в костюме мастерового, в чёрных очках, — по ним я и узнала! — на голове фуражка, из-под которой торчат рыжие волосы. Я поняла: парик. Да ещё в руках трость. Показалось: Гриша встретил мой взгляд и незаметно кивнул. Конечно, это он!
Начались выборы правления нашего союза. Из зала кричали фамилии, и кто-то в зале громко крикнул: «Анну Прейс!» Меня опять будто кипятком обдали. А в зале хлопали. Словом, меня выбрали в правление, и послезавтра мы собираемся, чтобы избрать председателя союза, утвердить устав, определить, какие будут членские взносы, и выработать требования к хозяевам, единые для всех фабрик и мастерских. Кто-то сказал: «Наши требования будут только экономические. Политики не касаемся».
Как всё интересно! И как это замечательно: ты чувствуешь себя нужным своим товарищам, у нас общее святое дело — борьба за лучшую долю трудового народа. И всё это — Гриша. Благодаря ему так круто изменилась моя судьба. Но кто он? Гриша уже несколько раз на занятиях нашего кружка сказал: «Мы, социал-демократы...» Значит, он социал-демократ? Ужасно хочется скорее увидеть его. Так многое нужно спросить, понять. И в этом разобраться тоже: генерал-губернатор, его приём нашей делегации, его ласковые слова — и полицейские, оцепившие здание управы, околоточный надзиратель, который записывал фамилии выступающих. Как всё это совместить? Только Гриша знает. «Я сам найду тебя».
Скорее найди меня, Гриша!»
1913 год. Мокрый слякотный февраль. Начальник департамента полиции по Минской губернии полковник Мстислав Николаевич Всесвятский стоял у широкого окна своего кабинета и хмуро смотрел на мокрую улицу с серым снегом на обочинах. Февральская оттепель.
«Совершенно не чистят улицы, — думал полковник. — Деятели в городской управе не деятели, а бездельники. И вообще в этой стране, с нашим народом никогда порядка не будет. Другое дело — Европа!»
Мстислав Николаевич стал было вспоминать летнюю поездку с семейством сначала в Ниццу, а потом на Капри («Даже этого чёртова буревестника, Пешкова-Горького довелось лицезреть на набережной»), но вид мокрой городской улицы возвращал к нерадостной российской действительности, и полковник проследовал к своему огромному письменному столу из красного дерева, погрузился
«Вот сохраним ли?» — подумал полковник Всесвятский. Он был убеждённым монархистом, непоколебимо считал, что Российская империя может стоять только на могущественной власти монарха и любви к нему верноподданных.