Да, это он, сомнений быть не может! Только какой же он Ларский? И уж вовсе не Сергей. Короткий смешок вырвался из груди Гука. Он хотел подавить этот нелепый смех и не мог и скоро уже смеялся безудержно, истерично, всё время повторяя:
— Ах, какого я свалял дурака!
Внезапно он умолк и несколько секунд сидел в задумчивости. Мать сейчас там, недалеко от того городка и реки Истры. Гук старался представить её лицо, но оно почему-то расплывалось. Ясно он видел только глаза — большие, светлые, как вся её светлая душа. Гук застонал и обхватил голову руками.
В детстве он шалил редко, но провинности всё же за ним водились. Чаще всего из-за неосторожности. Например, разбитое мячом соседское окно или смятая грядка. Тогда вспыльчивый отец брался за ремень. Мать бросалась между ним и сыном, начинала доказывать, что вина её, это она не доглядела. Мать всегда его защищала, и он испытывал к ней нежную привязанность. До тех пор, пока жизнь не повернулась так круто. Он пытался вычеркнуть мать из памяти, как и всё, что было в прошлом. Это ему почти удалось. И вдруг письмо…
Гук подошёл к столу, постоял несколько секунд в раздумье, потом достал письмо матери, чиркнул спичкой и поджёг его. Придержал за кончик, пока листок не превратился в маленькую кучку пепла. Достал чистый лист, ручку и сел к столу.
В это время Зигфрид стоял за дверью, не решаясь спуститься — у входной двери были слышны шорохи, кто-то там возился. Он вышел от Гука в первом часу ночи, вроде все спали, и вдруг какая-то возня. Зигфриду не хотелось ни с кем здесь повстречаться, и он пережидал. Последний взгляд Гука показался ему странным, он никогда не видел у него такого открытого и удивлённого взгляда. Отметил также, что Гук не закрыл за ним дверь.
Зигфрид размышлял над этим минуты две-три и уже хотел сойти вниз, но шорохи возобновились, и он приостановился, стал прислушиваться, готовый в любой момент вернуться в комнату. Вот сейчас ему действительно нельзя рисковать, надо освободить Анну. Как он это сделает, пока не знал, но сделать должен.
Возня стала стихать. Зигфрид перегнулся через перила, стараясь разглядеть что-нибудь в скудном свете, сочившемся от снега через окно на площадке, и облегчённо вздохнул: там пристраивался на ночлег небольшой пёс.
Зигфрид шагнул на ступеньку, но вдруг из комнаты Гука послышался смех, который становился всё громче и истеричнее, а потом внезапно смолк. Зигфрид угадал, что Гук сломлен, но смех ему не понравился. Как бы в истерике этот трус не натворил бед: возьмёт да и откроется Фишеру! Зигфрид почти наполовину спустился, но решительно повернул назад. У двери приостановился, легонько толкнул её — она всё ещё была не заперта. Зигфриду это показалось странным. Чтобы Гук лёг спать, не закрыв дверь?
Он тихонько вошёл и увидел, что на столе стоит не погашенная лампа, а Гук лежит на диване всё в том же халате, прикрыв голову полотенцем, свёрнутым в несколько слоёв.
Зигфрид осторожно подошёл к столу, где рядом с лампой заметил листок бумаги. Поднёс его к свету и прочитал: «Лёгкая смерть — это тоже удовольствие. Я прыгнул в колодец». Зигфрид мигом оказался подле дивана, откинул полотенце: Гук лежал с простреленной головой, зажав в застывающей руке свой «вальтер».
Новогодняя ночь
Фишер не торопился с выводами, хотя шёл уже третий день, как в гестапо доставили Анну Вагнер. Ему, бывшему сотруднику посольства Германии в Москве, пришлись по душе многие русские пословицы, из которых он извлекал полезные сентенции, помогавшие познать такой необычный народ столь необычной страны. И когда он, распрощавшись с дипломатической службой, поступил в гестапо и снова объявился в России, то построил систему допроса преступников, которых сами русские называют патриотами, по принципу: сначала разгадать суть человека, на какой он замешан закваске, а потом, как говорится, «брать быка за рога».
Анну Вагнер он видел раза три в городской управе, слышал о её австрийском происхождении, скромности, деловитости. Однако отметил в ней излишнюю сосредоточенность, не свойственную её возрасту. Удивляло, что она никуда не ходила. Потом её стал навещать этот Ларский. По донесениям Коха, помощник художника, обладавший внешностью, которая всегда притягивает к себе женщин, а также уживчивым и весёлым нравом, держался в коллективе просто, никому не навязывался в друзья, но никого и не сторонился. Известная доля легкомыслия, надо думать, делала его ещё более притягательным для дам. Победами у них он не хвастал, но иной раз в общежитии не ночевал. И было неясно, как совместить это с острым умом, некоторой склонностью к иронии и наблюдательностью, которые отмечал в Ларском Кох.