Когда наступил двенадцатый год, настойчивее стали слухи: что-то должно быть… но что? Говорили разное — и о войне, и о моровщине, и о голоде, и даже о конце мира. Мой приятель Мирон Кононович, ветхий уже старичок-старообрядец, говорил с уверенностью отчаяния:
— Пропали християне!.. всех дьявол своею сетью уловил… Восьмая тыща[3] — он сказал — моя!.. И правда: греха ныне нет ни в чем… Карты — нипочем, табак курят, бреются, в яйца играют, в орла… Бывало, серниками не зажигают свечи, гасом не светят, а ныне — все пошло подряд… Диавол сказал: уловлю сетию весь мир… серники — сердце мое, гас — кровь моя и дыхание мое…
— Откуда это, Кононыч?
— Предание так говорит… В цветнике написано… Книжица такая, а в ней собраны благочестивыми старцами цветочки из книг… и от себя… на спасение християн…
— Ну, а ты, Карпович, как думаешь на счет всего этого?
Другой приятель мой, сидевший с нами на крылечке, поправил за козырек новую казацкую фуражку с красным околышем и, глядя из-под козырька куда-то вдаль, мимо нас, смиренно сказал:
— А все Господь-кормилец… Нам не дано… Кто говорит, что овцы яровых в нынешнем году будут котить, а бабы по двойням родить — год высокосный… Как это угадать?.. Это даже немыслимо… А ожидать чего-нибудь надо…
И все ожидали. Была, очевидно, мистическая вера в предначертанную периодичность больших событий, испытаний, переворотов и грядущего за ними очищения воздуха. И даже люди трезвые, скептики, привыкшие к критике и холодному анализу, поддавались общему настроению, склонны были допустить возможность каких-то внезапных и вдохновенных движений, — может быть потому, что настоящее мало кого удовлетворяло и невольно тянуло к грядущему, даже тревожному и закутанному темной завесой пугающей тайны.
Весной пришло в станичное правление предписание, утвердившее в уверенности, что предстоят значительные события. Приказывалось нарядить в Москву, к Бородинской годовщине, стариков и малолетков — на конях, с вооружением и походным обмундированием.
— Вот как! стариков ворохнули — значит, круто пришлось, — сказали мои станичники.
Кто-то тут же пустил из вполне достоверных источников слух, что опять француз будет входить в Москву и опять будут выгонять его. Поэтому дедов и внуков сразу позвали… Страшновато, но заманчиво. Откуда-то узнали еще, что всех командированных произведут в офицеры и каждому офицеру отрежут по участку земли в 200 десятин…
И землю получить хорошо, и в офицерских погонах походить лестно. Поэтому желающих попасть в бородинскую команду оказалось немало. Но комплект был ограничен: от нашей станицы требовалось три старика и три мальца и притом стариков предписано было выбрать из георгиевских кавалеров.
Конечно, не обошлось без препирательств, зависти и злоязычия. Усердие послужить отечеству заявил, между прочим, Андрей Мудряш. В турецкую кампанию ему достался по жребию крестик — один из пяти крестов, отчисленных на их сотню, бывшую в деле. Но, как на смех, сам георгиевский кавалер был очень невзрачен: коротенький, рыжий человечек, с отвисшим животом, с растопыренными руками, широкозадый, с огненно-курчавой головой, вставленной в плечи. И лишь могарычи и усиленная агитация небескорыстных приятелей провели Мудряша в список бородинцев. Однако долго не могли замолкнуть желчные споры по поводу этого выбора. Многих раздражала ни с чем не сообразная перспектива, что невзрачный Мудряш будет носить офицерские погоны да вдобавок — чего доброго — придется еще вырезать ему двести десятин из станичного юрта… За что?..
— Выбрали кого в Москву послать — Андрюшку Мудряша! — презрительно-едким тоном говорил тот же Мирон Кононыч, мой древний приятель.
— Да он же — георгиевский кавалер?
— К-кавалер!.. Все войско об…… этот кавалер!.. Нет ка-быть у нас кавалеров помимо? Взять хочь Миколай Ехимыча — из себя, по крайней мере, человек!..
— И Андрей — человек…
— Омрак человечий! Навоз в человечьей коже… Поросенок… лесной, самый паршивый поросенок…
Однако дело было сделано. Оставалось ждать течения событий.
Опять получилась бумага: назначить инструктором урядника Еремина для обучения командируемых на Бородинское поле стариков и малолетков современным воинским артикулам.
И вот каждодневно на плацу перед станичным правлением урядник Еремин выстраивал их — трех стариков и трех мальчуганов, и в знойном воздухе перекатывалась и отрывисто лаяла усталая, монотонная команда:
— Смир-но-о! Глаза напра-э-во!.. Назад равняйсь!..
Ученье было серьезное, ответственное, поэтому — долгое, нудное, придирчивое… Стойка, повороты, осаживание, примыкание, шашечные и ружейные приемы, отдание воинской чести, держание головного убора…
А солнце пекло, был недвижен знойный воздух, пот лил со стариков и ребят, гимнастические рубахи, которые шутники прозвали сумасшедшими рубахами, — хоть выжми: и спины, и подмышки и плечи — побурели и просолели.