Еще более странными, чем удивительно рано сформировавшиеся образованность и эрудиция Марсело, могут показаться последовавшие затем проявления аграфии. Если к тридцати пяти годам он уже опубликовал несколько исследований, действительно важных для понимания романа девятнадцатого века, то в сорок пять он совсем перестал публиковаться, если не считать пары коротких статей об истории Морельи, подписанных псевдонимом. О причинах этого десятилетнего молчания выдвигались многочисленные и противоречивые домыслы. Противники Марсело мстительно поспешили заявить, с притворным сожалением и плохо скрываемой эйфорией, что его немота — это самый явный симптом необратимого угасания такого блестящего ума. Со своей стороны, его друзья утверждали, что подобное безмолвие — это гордое выражение протеста против удушающего пустословия, подобно раковым клеткам разъедающего академическую среду. А некто из ближайшего окружения якобы с намерением по-братски поддержать Марсело привел в пример Асорина, аристократическое декадентство его героя, и не отказал себе в удовольствии поставить Марсело тот же диагноз «отравление якобинской смутой», какой поставил Асорину один известный поэт. Нашлись даже коллеги и ученики, — прочие назвали бы их просто подхалимами, — которые, испытывая потребность срочно защитить Марсело, распустили сомнительный слух, что у него дома лежат десятки блокнотов с записями идей и размышлений. Как и прочие его друзья, я тоже имел свое мнение о причинах, побуждающих Марсело хранить столь громкое молчание, однако я не буду останавливаться, чтобы излагать его здесь, хотя, кто знает, может, оно отчасти и имеет отношение к данному повествованию; я также не стану опровергать изложенные выше предположения. Потому как единственное, что кажется мне неоспоримым, это что Марсело в конце концов изобрел способ получать удовлетворение неизмеримо большее, нежели от публикаций (возможно, в глубине души он считает стремление публиковаться вульгарностью, свойственной выскочкам и парвеню), а именно, делиться своими знаниями только на занятиях и во время бесед в кафе. Возможно, к этому следует добавить, — уже из другой серии, — что за последние годы Марсело невольно приобрел скромную известность в качестве легко узнаваемого героя (скрывающегося под вполне прозрачными именами) романов для широкой публики, написанных бывшими политическими соратниками, ныне ставшими модными писателями. Быть может, они хотели таким образом оправдать в своих глазах (приписывая, в частности, Марсело фразы типа: «Иногда следует предать свое прошлое, чтобы сохранить верность настоящему») произошедшие в них самих перемены личного и политического свойства, в конечном итоге создавая из Марсело, в свое время бывшего самым умеренным и разумно-осторожным в кругу друзей своей юности, образ радикального интеллектуала, необузданного и эксцентричного, к которому совершенно напрасно многие относятся столь трепетно. Сам же он постарался не поддерживать подобную репутацию потому, что она была насквозь лживой, а может, и потому, что ему это было выгодно.
5
— Ну вот, все улажено, — объявил Марсело.
— Ты уверен? — спросил я в надежде, что он продолжит утешать меня.
— Само собой, — подтвердил он, зажав в уголке рта сигарету и внимательно разглядывая покрасневшими от дыма глазами серебряную зажигалку «Зиппо», от которой только что прикурил. — Я тебе говорил, что Мариэта не так плоха, как кажется. Иногда она проявляет свой характер армейского сержанта, но оно и понятно: если не проявлять, то ее сожрут.
Он улыбнулся, закрыл зажигалку и, положив ее на стол, вынул сигарету из губ.
— Или мы сами ее сожрем. Одно могу сказать точно: она сделает все, что мы попросим, от имени факультета. В конце концов, это логично, не правда ли?
Он выдержал паузу и, подняв брови, посмотрел мне в глаза: это было недвусмысленное предостережение.
— Теперь только нужно, чтобы ты выполнил свою часть договора.
Во дворе ресторана «Касабланка» стояла жара. Часы показывали начало пятого, и на грязной от крошек скатерти оставались лишь тарелки из-под десерта, три пустые кофейные чашки, полная окурков пепельница и два высоких бокала с остатками виски; плетеный навес над нашими головами отбрасывал скудную тень — она лишь задевала край стола и едва защищала нас от безжалостного солнца, раскалившего землю и воздух, обращавший все в неверный дрожащий мираж.