Потом я вспомнил светлую девятку, которая подъехала к офису Игоря. Вот моя надежда. Я все расскажу и меня отпустят. А что я расскажу? Ни цвета, ни номеров, ни примет. Если они его поймают, то я - свободен. Если нет - сяду. Где вы, Жегловы и Шараповы? Ха - ха - ха. Тьфу.
Алиби, алиби!
Нахрен алиби! Пятьдесят миллионов судье - и вот она, свобода! У меня есть деньги. У меня нет денег! О - о - о!
За пятнадцать минут, в течение которых мы ехали до отделения, приступы оптимизма несколько раз сменялись паникой, но когда машина остановилась, я взял себя в руки и уже представлял себе в общих чертах, как мне нужно себя вести на допросе. Эх, если бы можно было сказать, что я буду говорить только в присутствие своего адвоката! Но мы не в Америке, да и никакого адвоката у меня и в помине не было.
Я представлял себе, что в милиции с нетерпением ждут моего появления. Я думал, что следователи сидят на телефонах, грызут ногти и передают друг другу по рации сообщения о передвижении конвоя. Мне казалось, что меня сразу поведут в кабинет, где энергичный опер, дрожа от возбуждения, начнет задавать дурацкие вопросы. Но все произошло совсем не так. Мои новые знакомые передали меня на руки сержанту с автоматом, тот повел куда-то вниз по лестнице. На полпути он остановился, повернул меня лицом к стене и минуты три болтал с приятелем. Потом мы оказались в подвале, а затем в камере. С меня сняли наручники и тревожная железная дверь с маленьким оконцем захлопнулась. Я остался один. Спичечный коробок. Жужжи - не жужжи, скребись - не скребись.
Камера была довольно просторной, метра три в ширину и четыре в длину. По углам стояли два топчана, покрытые красным дерматином. Прямо напротив двери, под самым потолком находилось окно, закрытое листом железа, в котором сантиметровым сверлом хаотично просверлены множество отверстий, через которые в помещение проникал слабый утренний свет. Цементные стены без признаков краски и штукатурки, цементный пол и грязный потолок. В углу пластмассовое ведро. Запах хлорки.
Я снял куртку, бросил ее на топчан и сел рядом. Какое-то время я думал, что за мной вот-вот придут. Потом мне надоело сидеть, я принялся ходить, изучая каждый сантиметр убогого интерьера. Четыре шага туда, четыре обратно. Я даже немного устал. Хотелось есть. В конце концов, я лег, свернув куртку и положив ее под голову, отвернулся лицом к стене. Напротив моих глаз на стене был нацарапан рисунок, изображавший могильный холмик с покосившимся крестом. Я стал думать о человеке, который лежал здесь до меня и оставил после себя такой нелепый след. Был ли он убийцей, или сам готовился к смерти? Был ли он виновен?
Мне нужно искать пути выхода из создавшегося положения, мне нужно вспоминать, надеясь обнаружить алиби. Я должен перетрясти каждую секунду вчерашнего вечера. А я все думал и думал об этом человеке, пытаясь представить себе его лицо.
Кто он такой? Где он сейчас? Сколько ему было лет?
Вот мне - тридцать один. И что светлого из моей жизни я могу вспомнить, лежа здесь, на топчане? Я напряг память, но почему-то вспомнил только мать и наш дом в поселке. Вспомнил гору, сенокос, вспомнил реку. Моя мать не была мне хорошей матерью. Она никогда не ласкала, не целовала меня. Она за всю жизнь всего один раз погладила меня по голове и даже пустила слезу, когда я попал в больницу и чуть не умер.
Нашего пса Кабияса она гладила гораздо чаще.
В тот год в колхозе намечалось какое-то строительство. Буксиром по реке притащили плоты с отборным хвойным лесом. Неделю бревна лежали в воде, в тихой заводи за пристанью, потом их трактором выволокли на берег. Часть бревен скатилась с пирамиды обратно в реку. Они плавали в воде в несколько рядов, так что, находясь сверху, нельзя было отличить, где кончается вода и начинается берег.
Мы с мальчишками часто посещали это лесное кладбище, охотясь на поразительно красивых жуков мраморной окраски с длинными изогнутыми усами. Раньше мы никогда таких не встречали и были убеждены, что они приплыли к нам по реке вместе с бревнами. Еще под корой можно было найти множество мясистых белых личинок, похожих на опарышей, на которых очень хорошо клевала рыба от голавля до уклейки. Правда, личинки быстро погибали в воде и сходили с крючка от малейшей поклевки, но их было очень много, и рыба их любила.