Он бил стольников и стряпчих обеими руками, изловчаясь, как на кулачных боях, что разгуливаются в Масленую неделю на Москве-реке, и бил бы еще, испытывая от этих ударов зуд, а не боль, как от ядреного веника в бане, да ощутил наконец, что съехала опять подушка под рубахой. Тогда он отвернулся, поправляя ее, но увидел рыжую бороду казначея, во все это время притихшего у сундука.
– Забью сукиных детей, и Богородица не осудит!
С этими словами Прокофий Федорович вцепился опять в бороду Филимона.
– Вот вам, страдники! Вот вам! Вот! До каких пор вы будете кровушку мою пить?
Теперь стольники и стряпчие стояли и смотрели, как за всех страдает казначей Филимон.
– Батюшко… Отец наш… Умру-у-у! – захрипел Филимон, выкатив налитые кровавой ярью глаза, мокрые от слез. – Батюшко… ба… Чернил нетути, вот и сидели. Пусти, бога ради!
– И бумаги, – робко вставил кто-то из молодых стряпчих.
– Что-о-о? Чернил нетути? А не я ли на Страстной неделе наливал вам кувшин чернил? Не я ли давал вам стопу бумаги? Не мной ли дадена была вам пригоршня перьев? А?
Он отпустил Филимона, вытер мокрые от его слез руки о полу опашеня, подбоченился и грозно изрек, будто возводил обвинение по Тайному приказу:
– Тати окаянные! Всё покрали?! – И вдруг снова затопал ногами: – За Камень сошлю! Все маетности[131] убудут от вас в государеву казну! Ни крестом не отмолитесь, ни рухлядью не откупитесь! Никита!
Он шагнул к окошку, отворил его и страшно прохрипел:
– Никита! Плетку неси!
Не успел Прокофий Федорович повернуться от окна, как Никита уже стоял на пороге. Это быстрое появление подьячего сначала понравилось хозяину – от удовольствия отхлынул было гнев, но, заметив, что Никита стоит без плетки и озабоченно смотрит на него, нахмурился.
– Ну?
– Прокофий Федорович! Батюшко! Никак, беда напровадилась на наши головы…
– Ну?! – вскричал Соковнин.
– Тут стрелец прибегал, сбился с ног, тебя искавши, – и дома был, и в Кремле, и…
– Чего ему надобно? – все еще криком спросил Соковнин, но холодный ком уже закатывался под подушку, в нутро живота.
– Стрельца боярин Татев послал, он стольника нашего, Коровина, ко цареву двору поволок. Велел-де за стремя держаться да скоро бежать.
– Коровин? Из Устюга наехал?
– Коровин, батюшко, – поклонился Никита малым обычаем, в пояс. – Беда там, в Устюге-то Великом: гиль поднялась, забойство приключилось. Великое множество дворов пограблено да пожжено. Слухи ползут: неисправлением воеводиным все-де затеялось…
– Где стрелец?
– Убежал, твой крик услыхавши.
Прокофий Федорович растерянно оглянулся на стряпчих, на стольников – не понял, что в их лицах: злорадство или сочувствие? «Как же так: Коровин на Москве, а я не знаю? Видать, на дороге Татев встретил его. Гиль поднялась…»
– Ехать тебе надобно в Кремль, батюшко Прокофий Федорович. Скорым обычаем ехать надобно, так и Татев сказывал стрельцу. Царь и бояре ждут, поди.
– Ехать надобно, – слабым эхом повторил Соковнин и совсем тихо потребовал: – Лошадь…
Он робко просеменил вдоль стола, горбатясь и косолапя больше обыкновенного, вот уже простучал подковками бархатных сапог по лестнице, а растерявшиеся приказные даже не догадались на этот раз выйти за ним на крыльцо.
Глава 4
Ногайская лошадь, которая только что так чинно пронесла Прокофия Федоровича по улицам Китай-города, теперь казалась беспомощным тихоходом, а Пожар раскинулся перед Кремлем таким широким и людным, что, казалось, никогда через него не пробиться. То и дело под морду лошади совалась чья-нибудь шапка или спина. Лошадь дергалась от испуганных людских отмашек, вклинивалась в новую тесноту, и ни окрик, ни плетка здесь не помогали: в такое погожее утро базарное стадо озорников потехи ради не скоро уступит дорогу. Что им до знатного человека! Нынешний холоп не тот холоп, смотри и смотри за ним: одной рукой шапку ломает, другой в карман норовит. По Москве ходят, как гуси, вразвалку, а что дьяк к цареву выходу припаздывает – то ему кручиниться.
Оглянулся Прокофий Федорович: солнце на левом плече, высоко по-над крышами выкатилось, почти вровень с маковками Спаса, и окончательно понял – опоздает. «Сохрани и помилуй!..» – заскулило сердце. Он исступленно начал расхлестывать плеткой направо и налево – по лошади и по людям, – лишь бы пробиться, не попасть в опалу за опоздание на боярское большое сидение, да еще в такой день, когда в его подопечном городе, Устюге Великом, гиль поднялась.