«В прошлом годе было только три окошка, а ныне – все семь, у каждого, вишь ты, по окошку проделано на казенные алтыны. Моду какую взяли, дармоеды!» – ухмыльнулся Прокофий Федорович, уже закипая понемногу оттого, что никого в приказе пока не видно.
Шагнул через порог в другую половину – никого! Косолапя, запутался у самого порога в мешке из-под вишневых счётных косточек и выругался. «Прости меня, грешного…» – поискал глазами икону – не нашел, а вокруг увидел знакомую картину. Длинный стол подьячих стоял вдоль слюдяных окошек, засиженных мухами. В углу этот стол переходил в другой стол, более низкий – «кривой стол» для стряпчих. На столах валялись разбросанные перья: гусиные, лебяжьи, ястребиные… Пахло чернилами. Множество пятен их диковинными разводами темнело на крашеных досках подьяческого стола, морями расползлось по давно не скобленным доскам кривого пола. Из ящиков, что были навешаны по стенам, свисали неубранные свитки деловых листов. Всюду валялись обрывки бумаги, вениковые листья и тьма вишневых косточек. Они были и на столах, и на подоконниках, и на стольцах, и, конечно, на полу, поэтому идти приходилось с осторожностью, как по прибрежной гальке.
Прокофий Федорович отшаркнул ногой костьё, пошел было в следующую клеть и едва не плюхнул бархатным сапогом в глиняное блюдо с не доведенным до дела клеем. От плохо очищенных коровьих копыт, грязных, недоваренных, несло удушливым запахом мертвечины. «И таким клеем свитки клеят! Забью кровопийцев! – разгорался он. – Ведь на цареву службу плюют!»
Однако напрасно подумал Прокофий Федорович, что никого нет в приказе. Откидывая с дороги блюдо с клеем, он повернулся к левому заднему углу и заметил, что там, в мягком полумраке, удобно устроился и сладко посапывал на своем кованном медью сундуке казначей Филимон. Можно было подумать, что казначей спит тут со вчерашнего дня, после многодневной казенной работы. Руки его беспомощно были вытянуты между коленями, спиной он откинулся на стену, а свешенная набок голова тоскливо откидывала в сторону бороду, кончавшуюся чернильной сосулькой. Вид казначея, его сонная беспомощность и возмутительное спокойствие вызвали в Прокофии Федоровиче чувство охотничьей страсти, как если бы он наткнулся на старого глухого енота. Оскалясь, не дыша, выставив вперед сухие руки, он пошел на казначея и схватил его за рыжую бороду.
– Ага-а! – И начал трепать из стороны в сторону.
– Озорники-и-и! – простонал Филимон, должно быть имея в виду сослуживцев и пытаясь спросонья отбиться кулаками.
В ответ на его крик послышался дружный здоровый хохот – то хохотали стряпчие и стольники, решившие, вероятно, что казначею что-нибудь приснилось.
«Им еще смешно!» – побагровел дьяк.
Стряхнув с омерзением волосы с бороды казначея, застрявшие между пальцами, он полез через столицы к лестнице, ведущей в теремные летние помещения, где складывались обычно старые бумаги – копии отосланных в города. Но навстречу ему по лестнице посыпались игральные кости, загромыхали сапоги.
– А ну все сюда без промешки! – рявкнул Прокофий Федорович, изготовясь ко встрече нерадивых.
Наверху наступила тишина, какая бывает только в московских дворах после обеда, – глухая, всеобъемлющая.
– Кому говорят?!
Четверо стольников и около десятка стряпчих, узнав голос большого хозяина, около минуты шептались, пряча кости по карманам, а потом, сумрачные, спустились в приказную клеть, изо всех сил напуская печаль на лица, но сквозь эту маску просвечивал неподдельный страх. Остановились на последних ступенях лестницы, кланяясь большим обычаем державному дьяку, плотно держась друг друга, так что бороды слились в сплошной войлок.
– Ага! В зернь[130] играти надумали! – Прокофий Федорович поднял кость с меткой «5». – Смех покатный учиняют на государевой службе! Я слышал! Собаки! Кнута вам площадного по сороку раз на часу али плетки моей в сей час утренний? А? Я вас спрашиваю!
– Батюшко…
– Отец наш…
– Лукавый попутал…
– За Камень сошлю! – исступленно закричал Прокофий Федорович, достигая, как водилось, самого большого накала в разговоре, после которого наступал или конец, или рукоприкладство.
– Отец наш…
– Заткни кляпом рот! – Дьяк топнул ногой так, что подушка съехала на сторону. – Собаки! В приказном промысле нет вас! Дело идет не путным обычаем: кто играет, кто вовсе не заявился, кто спит! А кто спит после заутрени? А? Ну-ко ответствуй мне, рыжая борода! – повернулся он к казначею. – Молчишь? Воды в рот набрал? И вы молчите, зенки уставя? Ну тогда я вам скажу! После утреннего звону только те спят, что ночь в умышлении проводят, а таких только два чина всего и ести: собаки да тати!
– Батюшко, Прокофий Федорович… – заикнулся было стольник тотьминского стола, из московских дворян, но державный не позволил:
– Помалкивай, пес! Я все знаю! Я не вдругорядь сметился, что неладно тут, в приказе. Я еще перед Пасхой сметил нераденье червивое ваше. Собаки! На царевой службе в зернь играть! Да я вас!.. Вот тебе! И тебе! И тебе, вшивая борода! Вот вам! Вот! Вот!