Гнус в лесу сплошь состоял из вялых, с тигриным брюшком комаров, они свирепствовали только в низинах – в брусничниках и черничниках. Милослав потянулся к перезревшей костянике, но мать одернула его, вскричав: «Это вороний глаз!»
– Ты еще скажи, что это белена.
– Не лезь не в свое дело, ты ничего в этом не понимаешь!
Антон усмехнулся и хотел было затеять ссору, но Милослав показал ему вывернутую из земли лисичку. Он тотчас забыл об Арине, осмотрелся вокруг и увидел, что опушка пестрит бледно-желтыми, жесткими боровыми лисичками. Рука его потянулась к хвостовику ножа, обмотанному синей изолентой.
Арина сорвала пижму и громко понюхала ее, но, чем дальше они углублялись в бор – к распадку, где, уверял муж, коробами набирают белые, тем меньше ей попадалось цветов для полевого сбора. Зато каково было ступать по мягкой подстилке из кукушкиного льна: под стопой трещали сосновые сучья, иногда среди пожухшей хвои таилась твердая шишка или ягель был чересчур сух, но это только оттеняло мягкость борового ковра. Настроение сменилось, когда ей в лицо угодила паутина крестовика, она стала снимать с русых волос белесые клейкие нити и вдруг поняла, что готова убить своего мужа. Их любовь выродилась незадолго до рождения Милослава, она была несчастна, но не осознавала этого, пожалуй, и сына она полюбила лишь потому, что ей некем было занять свое сердце… А имена произошли от бога.
– Папа-папа, а почему под этой сосной так много шишек? – спросил Милослав.
– Столовая какой-нибудь птицы лесной, а вон, кстати, – добавил Антон, указывая на пеструю птицу, прокричавшую что-то кркшное, – видишь, там на сосне – кедровка?
– Но она же сидит не на кедре! – удивился мальчик и стал бросать на муравьиные тропы растребушенную ножку борового. Когда на требуху набиралось довольное количество красных муравьев, он давил их подошвами кед.
Антон вспомнил, как в его возрасте он ходил по июньскому городу, разыскивая сирени, вокруг которых слонялись боярышницы, и сек их прутьями, а иных, оборвав им белые в черных крапинах крылья, кидал на растерзание черным муравьям. Иногда забавы ради он наполнял стеклянную банку бабочками и тряс ею до одури, с любопытством наблюдая за тем, как они кончаются. После смерти нюхать банку было неприятно: сладковатый, тошный дух исходил из нее, вывести его было невозможно.
Арина закричала в двух сотнях саженей на север: она забыла захватить с собой сотовый. Антон пристально посмотрел на сына, протянул ему ключи с брелоком, показал, куда нужно нажать в случае, если они заплутают, а затем сказал:
– До распадка осталось совсем недалеко, я прошвырнусь и пойду в вашу сторону.
Милослав смотрел на него с недоверием; чтобы поскорее отправить его к матери, Антон пообещал:
– А там, глядишь, поедем на озеро, тебе ведь там нравится?
Милослав усердно закивал и побежал на зов матери, Антон помахал ей издалека и громко повторил все, что сказал сыну. Наступила тишина. Вершины сосен покачивал ветошный ветер, иногда с глухим треском шишки срывались с высоты, занималось захватывающее молчание, и наконец – раздавался звук удара шишки о замшелую поваленную сосну. Антон прислонился к стволу, поднес к глазам руку и смотрел на то, как рыжий комар благоговейно набухает черной кровью, устроившись на его левой кисти. Прошло несколько мгновений. Будто бы набравшись духа, он прихлопнул насекомое: на кисти проступила алая кровь, комар упал на жесткий ягель.
Вот и все. Скорыми шагами Антон направился к распадку, по правую руку сосны редели, раскрывалась болотина, заросшая хмарным багульником, в отдалении послышался звук отпираемой машины. Слух улавливал и мерный гул трассы, до которой было с лихвой три версты. В белом ведре синели моховики, одинокий боровой перекатывался поверх них. В штормовке Антону было жарко, лодыжки ныли от свежих укусов. Наконец он добрел до пади и, не глядя на росшие под ногами боровики, двинулся в противоположную сторону от машины, ребенка, жены.
У него не было определенной мысли о бегстве, он был вообще свободен от любой рефлексии на свое положение, на свою смиренную огрызчивость с Ариной. Внутри собственного пустого существа он был уверен в том, что бежит не от жены или сына, которых при прочих равных любил вполне сносно, он бежал от нечто большего. Ему нечего предъявить богу, в которого он не верил. Не верил, но чувствовал настоятельную потребность доказать пустоте нечто, предъявить свой особенный счет бытию.