Меня очень обрадовало, что среди сюрреалистических произведений, представленных на выставке, была «La Belle Jardiniere»’ Макса Эрнста. На этой картине изображена обнаженная женщина в саду. На ее как бы распоротом, зияющем животе сидит птица и клюет стилизованные внутренности, а у нее за спиною танцует призрачный обнаженный садовник. Я объяснил несуществующей Кэролайн, что эту картину Эрнст написал в период так называемых «снов наяву», когда Бретон, Пере, Деснос и другие французские сюрреалисты экспериментировали с образами, извлеченными из подсознания при погружении в гипнотический транс. Закрытые глаза двух фигур на картине могут служить указанием на то, что каждый из них – это греза другого, вызванная в состоянии транса. Моделью женской фигуры для «Прекрасной садовницы» была Гала Дали, темная муза сюрреалистов – вернее, тогда, в 1923-ем году она была еще Галой Элюар, и у них с Максом Эрнстом был бурный роман. Я вспомнил, как Гала сидела на пляже в Брайтоне и наблюдала за мной с Кэролайн, когда мы играли с мячом у воды, вспомнил ее непроницаемо черные, глубоко посаженные глаза, ее пристальный, словно застывший взгляд – и она вдруг показалась мне существом, предвещавшим беду.
* Прекрасная садовница (фр.)
«La Belle Jardiniere» будила тревожные чувства. Собственно, Эрнст этого и добивался. Пока мы с невидимой Кэролайн рассматривали картину, мне вдруг пришло в голову, что у сюрреализма с нацизмом есть одна точка соприкосновения, которая делает их если не соучастниками, “то сообщниками. Изначально сюрреализм ставил перед собою задачу поражать и шокировать публику. И вот, наконец, здесь, в нацистской Германии, мы нашли аудиторию, готовую принять нас всерьез. Мы повергли их в шок. Дома в Англии мы наряжались в костюмы горилл и в тяжелые скафандры подводников, и, стоя на головах на роялях, читали пространные лекции посетителям художественных галерей о том, что наше искусство – искусство высшей реальности – призвано возмущать, эпатировать и провоцировать обывателя, а в ответ получали тоскливые улыбки на скучающих лицах и, в лучшем случае, вежливые возражения, а здесь, в Мюнхене, наши работы, официально объявленные «возмутительными» нацистским правительством, хотя бы обрели надлежащий статус. Я обозначил себя возмутителем спокойствия, и доктор Геббельс со мной согласился.
Тем летом в Мюнхене были еще и другие выставки. Неподалеку от Entartete Kunst, я обнаружил Grosse Deutsche Kunstausstellung, Выставку величайшего германского искусства, проходившую в специально построенном Дворце искусств, длинном низком здании с классическими фашистскими колоннадами, где картины, одобренные властями, висели ровными, строгими рядами, и несообразные скульптуры Арно Брокера, изображавшие чересчур мускулистых мужчин и коней, стояли, безжизненные и застывшие, на своих помпезных пьедесталах. Хотя изваяния и картины не блистали хоть сколько-нибудь художественными достоинствами, пока я рассматривал эти изделия, я все время мысленно возвращался к тому разговору с Недом, когда он сказал, что сюрреализм исчерпал себя и зашел в тупик. И еще мне вспоминались замечания некоторых критиков, убежденных, что сюрреализм миновал пору расцвета еще в конце двадцатых. А здесь, в Haus der Deutsches Kunst, я смотрел на работы художников, которые, наоборот, были уверены, что творят своей кистью искусство будущего. Большинство этих работ было полностью несостоятельно с технической точки зрения, и лишено вдохновения, и даже вульгарно, и все же, когда я рассматривал эти образчики «величайшего искусства» в том далеком 1936-ом году, у меня – человека, не обладавшего даром провидеть будущее, – действительно было безрадостное ощущение, что я, вполне вероятно, смотрю на искусство следующего тысячелетия.
В библиотеке Немецкого музея, если мне не изменяет память, проходила выставка, посвященная Der Ewige Jude, Вечному Жиду, и хотя Манассия утверждал, что все сюрреалисты, а значит и «Серапионовы братья», теперь причислены к почетным евреям, меня по-прежнему мало интересовала вся эта навязчивая пропаганда. Гуляя по городу, я иной раз натыкался на красочную карнавальную процессию – грандиозное шествие, устроенное то ли в честь двухтысячного юбилея немецкой культуры, то ли по поводу какой-то еще знаменательной даты, измышленной нацистами, – платформы на колесах, раскрашенные золотой и серебряной краской, всадницы, наряженные валькириями, мужчины в полном боевом облачении Тевтонских рыцарей и белокурые барышни в белых хитонах, которые бросали цветы в шумную радостную толпу. Все улыбались. Все были довольны и счастливы. И только я ходил мрачный, напуганный и печальный.
Я понял, что пора уезжать из Мюнхена, и, просмотрев несколько путеводителей, сел на поезд до Потсдама и там поселился в гостинице у озера Ваннзее. Только тогда я решился послать Кэролайн телеграмму:
ПРОСТИ ЧТО БЫЛ ТАКИМ ГАДКИМ. КОГДА ВЕРНУСЬ ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО. ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. КАСПАР.