Я рассеянно бродил по выставке, представляя себе эти жуткие постельные сцены и доводя себя до исступления, и мне вдруг подумалось, что та Hausfrau с резким пронзительным голосом, вероятно, права. Я заслуживаю того, чтобы мне плюнули в рожу, потому что подобные мысли могут прийти в голову только дегенерату. Я даже подумал о том, чтобы разыскать эту юную женщину в ярком цветастом платье, и встать перед ней на колени, и признаться, что я художник-сюрреалист, и подставить ей спину, умоляя о том, чтобы она меня высекла плеткой.
– Entshuldigen Sie bitte, gnadige Frau, простите, пожалуйста, я больной дегенерат. Я не достоин любви здоровой добропорядочной женщины. Поэтому, я вас прошу, отлупите меня, как следует! Выбейте из меня эту болезнь!
Но, конечно, я этого не сделал. Потому что, на самом деле, я любил этих кошмарных чудовищ, населявших мой разум. Боялся – да, но и любил. Так что я не признался, а раз не признался, то и не был разоблачен и подвернут публичной порке на радость добропорядочным гражданам, отстоявшим немалую очередь, чтобы всячески заклеймить и обругать вопиющее непотребство, которое называется современным искусством. Дело в том, что у этих людей было достаточно четкое представление о том, как должен выглядеть дегенеративный художник. У него мутный взгляд, одурманенный наркотиками. Сам он грязный, небритый, с длинными сальными волосами, узким обезьяним лбом, безвольным ртом и обязательно крючковатым, однозначно еврейским носом. А я был высоким блондином с тонким точеным лицом, и Памела не раз говорила, что в профиль я чем-то похож на Бастера Китона. В глазах посетителей выставки Entartete Kunst я вполне мог сойти за офицера СС в штатском. Эта малоприятная мысль навела на еще более унылые размышления. Если каждому достается такое лицо, которого он заслуживает, наверное, стоит задуматься, почему мне досталось мордашка нордической белокурой бестии? Если меня одарили лицом офицера СС, может быть, мне туда и дорога?
Я думал, думал и думал, все время думал, и мысли были совершенно неуправляемыми – как сложный часовой механизм, у которого испортилось заводное устройство или регулятор хода, и где-то внутри распрямилась пружинка, и колесики и шестеренки завертелись быстрее. В ’ быстрее и быстрее. Манассия был прав: скоро будет война, и победит в ней Германия, это вполне очевидно. И он все правильно сказал про Англию. Она обессилена, истощена и изнежена – ей не выстоять в этой войне. Но если я запишусь в СС, значит, я буду на стороне победителей, и когда вы войдем в Лондон, я добьюсь, чтобы мне нашли Клайва. Он, я ни капельки не сомневаюсь, станет летчиком-истребителем или же офицером в каких-нибудь элитных войсках. Я прикажу, чтобы его расстреляли. А потом прикажу, чтобы мне привели Кэролайн в кандалах… Господи, что за бред?!
Я пытался придумать, как вернуть Кэролайн. Иногда я склонялся к тому, что, наверное, стоит попробовать напустить на себя вид холодного безразличия и даже возобновить связь с Памелой, чтобы возбудить в Кэролайн ревность. Иногда мне казалось, что нужно избрать прямо противоположную тактику и обрушить на Кэролайн всю мощь моей пламенной страсти, чтобы она не смогла устоять перед этим напором, и тогда, может быть, у меня даже получится сделать так, чтобы она приняла меня как художника и прониклась величием и блеском моих сюрреалистических произведений. Был еще и такой вариант: прекратить громко кричать о своем, безусловно, благом намерении устроиться на приличную работу, а уже пойти и куда-нибудь устроиться.
Так я мысленно метался туда-сюда, не в силах решить, что мне выбрать, и все это время у меня в голове крутился закольцованный порнографический фильм с участием Клайва и Кэролайн. Лишь по прошествии нескольких часов я сумел по-настоящему увидеть картины, на которые пришел посмотреть, но для того, чтобы я смог на них сосредоточиться, мне нужно было представить, что Кэролайн держит меня под руку, и я ей рассказываю о картинах и объясняю, что хотел выразить художник, когда создавал этот образ. Ее незримая тень, во всем послушная мне, благоговейно внимала моим безмолвным речам.