– Он ответил: “Не твое дело”. Ты, наверное, не видишь в этом героизма. Но это героизм – если один мужчина в два раза младше другого.
– Он сбежал с тобой, чтобы стать героем, а ты сбежала с ним, чтобы сбежать.
– И теперь ты считаешь, что понимаешь, почему мне так нравится “мое место” у тебя на столе. Считаешь, что понимаешь, почему я напиваюсь допьяна твоим дорогим кларетом. “Она задумала сменить его на меня”. Только это не так. Я хотя и склонна плыть по течению, как все эмигранты, в тебя не влюблюсь.
– Отлично.
– Я позволю тебе делать со мной все, что ты захочешь, но я не влюблюсь.
– Хорошо.
– Всего-то отлично и хорошо? Нет, в моем случае это великолепно. Потому что я лучше всех женщин на земле умею влюбляться не в тех мужчин. В коммунистических странах я поставила рекорд. Они либо женаты, либо убийцы, либо – как ты, мужчины, покончившие с любовью. Ласковые, понимающие, щедрые на деньги и вино, но заинтересованные в тебе лишь как в теле. Теплый лед. Знаю я писателей.
– Откуда ты знаешь, я спрашивать не буду. Продолжай.
– Я знаю писателей. Красивые чувства. Они тебя очаровывают красивыми чувствами. Но чувства быстро испаряются, когда ты перестаешь им позировать. Как только они в тебе разберутся и все запишут, ты свободна. Если они что тебе и дают, так только свое внимание.
– Можно и этого не получить.
– Ах, это внимание! Объекту очень приятно, пока внимание направлено на него.
– Кем ты была в Польше?
– Я же сказала. Женщиной-рекордсменкой. Женщиной, которая влюблялась не в тех мужчин. – И она снова предложила встать, чтобы он ее поимел, в любую позу, которая его возбуждает. – Кончай как хочешь и не жди меня. Пусть писатель лучше этим занимается, а не вопросы задает.
А тебе что лучше? Нелегко было оказать ей любезность и не спросить. Яга права насчет писателей – все это время Цукерман думал, что, если она разговорится, быть может, в ее рассказах отыщется то, что побудит его снова начать писать. Она его оскорбляла, она его бранила, а когда пора было уходить, порой так злилась, что сдерживалась как могла, чтобы его не ударить. Она хотела стать бессильной, чтобы ее спасали, и хотела быть героиней, добиться своего, и ненавидела она его, похоже, больше всего за то, что он напоминал ей – просто потому, что все это подмечал, – что она не способна ни на то, ни на другое. Писатель в простое, Цукерман изо всех сил старался оставаться невозмутимым. Не следует смешивать удовольствие и работу. Он здесь, чтобы слушать. Он мог поддержать ее только этим. Они приходят, думал он, рассказывают мне о себе, я слушаю и изредка говорю: “Быть может, я понимаю больше, чем ты думаешь”, но я не могу излечить недуги всех пациентов, что ко мне приходят, согбенные под грузом своих горестей и бед. Это, конечно, чудовищно: все страдания мира мне хороши, поскольку они льют воду на мою мельницу, и все, что я могу, узнав чью-то историю, так это захотеть превратить ее в
После того как она ушла, а Глория заехала и привезла ему ужин, и за несколько часов до того, как он продолжил записывать на магнитофон очередную отповедь Аппелю, он сказал себе: “Начни сегодня. Займись этим сегодня”, и стал фиксировать все, что помнил из пространной тирады, которую выдала Яга, когда он лежал под ней на коврике. Ее таз поднимался и опускался как заведенный, как инструмент вроде метронома. Легкими, ритмичными, неустанными толчками – четкими, как биение пульса, мучительно дробными, и все это время она безостановочно говорила, говорила, трахаясь, с размеренной возбуждающей холодностью, словно он был мужчиной, и это был акт, который она пока еще