– Мой отец – простой машинист, он давно уже на пенсии, и знаете, каким был его вклад в сохранение чешской культуры, чешского народа, чешского языка – даже чешской литературы? Он дал родине неизмеримо больше, чем ваша шлюха-лесбиянка, которая, раздвигая ноги перед американским писателем, думает, что распахивает перед ним истинно чешскую душу. Знаете, как мой отец всю жизнь выражал свою любовь к родной стране? В 1937 году он славил Масарика[67] и республику, славил Масарика как великого национального героя и спасителя. Когда пришел Гитлер, он славил Гитлера. После войны славил Бенеша[68], когда того избрали премьер-министром. Когда Сталин сверг Бенеша, славил Сталина и великого чешского вождя Готвальда[69]. Даже когда к власти пришел Дубчек, он – правда, недолго – славил и его. Однако теперь, когда Дубчека с его великим реформаторским правительством сместили, он и думать о нем забыл. Знаете, что он мне сейчас говорит? Хотите услышать, как рассуждает о политике истинный чешский патриот, который живет в этой маленькой стране уже восемьдесят шесть лет, который выстроил для своей жены и четырех детей приличный, удобный домик, а сейчас на почетном отдыхе, по праву наслаждается трубкой, общением с внуками, пинтой пива и компанией старинных друзей? Он говорит мне: “Сын, даже если бы кто-нибудь назвал Яна Гуса вонючим евреем, я бы спорить не стал”. В таких людях живет подлинная чешская душа, –
Таможню я прохожу на раз; мои пожитки столько раз перетряхнули еще в гостиничном шкафу, что теперь сумки кладут сразу на весы, а меня сотрудник в штатском конвоирует прямиком на паспортный контроль. Я на свободе, меня не привлекут к суду, не дадут срок, не посадят в тюрьму; судьба Дубчека, равно как и Болотки, Ольги, Зденека Сысовского, обошла меня стороной. Мне предстоит сесть на борт “Швейцарских авиалиний” и прямым рейсом отправиться в Женеву, а там пересесть на самолет до Нью-Йорка.
“Швейцарские авиалинии”. Самые чудесные слова в английском языке.
Едва отступает страх, как его сменяет возмущение: как посмели меня выдворить из страны. “Что же еще могло заманить меня в эти унылые места, – говорит К., – как не желание остаться тут?”[70] Тут, где в заводе нет такой чепухи, как чистота и доброта, где нелегко провести границу между геройством и пороком, где репрессии любого рода порождают пародии на свободу, а обида за историческую обездоленность будит в наделенных воображением жертвах фиглярские формы человеческого отчаяния, – тут, где гражданам раз за разом заботливо напоминают (а то вдруг у кого возникнут завиральные идеи) о том, что “отрыв от коллектива не одобряется”. Я только-только начал вслушиваться в истории этого народа-рассказчика; едва начал избывать