У реки я сажусь в трамвай и соскакиваю с него на полпути к музею, где меня ожидает Болотка. Передвигаюсь пешком и руководствуюсь картой; я готов поплутать, лишь бы отделаться от сопровождающего. К тому моменту, когда я добираюсь до музея, этот город кажется мне с детства знакомым. Трамвайчики старого образца, магазины с пустыми прилавками, закопченные мосты, узкие проходы между домами и средневековые улочки, люди, чьи лица выражают глухое уныние и делающую их непроницаемыми важность, и несут на себе отпечаток борьбы с жизнью, – об этом городе я, ученик еврейской школы, мечтал в девять лет (а это были худшие годы войны), когда брал после ужина сине-белую жестянку и ходил по соседям, собирая пожертвования в Еврейский национальный фонд. Мечтал, что именно этот город евреи купят, когда соберут достаточную сумму на свою страну. Я слышал о Палестине, о том, как бравые еврейские подростки заставляют пустыню отступить, осушают болота, однако смутные семейные предания оставили мне память о темных, тесных улочках, на которых обитали наши предки из Старого Света, трактирщики и рабочие с винокурен, пришлые чужаки, наособицу от пресловутых поляков, – в общем, по моим представлениям, тех пяти– и десятицентовиков, что собирал я, евреям могло хватить лишь на очень старый город, развалину такую ветхую и мрачную, что никто другой бы на нее и не позарился. Владелец бы с радостью сбыл его по бросовой цене, покуда тот не развалился совсем. В этом обветшалом городе повсюду – на скамейках в парках, на кухнях по вечерам, в очередях за продуктами и во дворах, поверх бельевых веревок, – рассказываются бесконечные истории: будоражащие истории о травле и побеге, истории о небывалой стойкости и жалком поражении. По каким признакам угадал свою еврейскую родину впечатлительный, эмоциональный мальчик девяти лет, падкий на пафосные символы? Во-первых, немыслимо древние дома, несущие на себе следы многовековой эксплуатации и оттого очень дешевые, протекающие трубы, заплесневелые стены, гнилые балки, чадящие печи и кислый запах капусты в полутемных лестничных пролетах; во-вторых, истории, и те, кто их рассказывал, и те, кто слушал, их нескончаемый интерес к перипетиям своей жизни, сосредоточенность на своих бедствиях; перелопачивание и просеивание
Литературу здесь держат в заложницах, поэтому рассказы передаются из уст в уста. В Праге истории – больше, чем истории: они заменяют жизнь. За невозможностью воплотиться люди воплощаются в этих историях. Рассказывая истории, они сопротивляются гнету властей предержащих.
Болотке я ничего не говорю ни о том, какие чувства всколыхнулись во мне, пока я вынужден был петлять по городу, ни о той ниточке, что протянулась от моего польского предка и его пражского прибежища к еврейской Атлантиде, о которой я мечтал в моем американском детстве. Лишь объясняю, почему опоздал.
– За мной следили от вокзала, пока я ехал на трамвае. Но я оторвался от хвоста, прежде чем сюда прийти. Надеюсь, из-за моего визита у тебя не будет неприятностей?
Рассказываю ему о студенте Гробеке, показываю его записку:
– Ее передал гостиничный администратор, а он, я думаю, работает на полицию.
Болотка дважды перечитывает записку и говорит:
– Не волнуйся, студента и преподавателя просто хотели попугать.
– Тогда им это удалось. Заодно и я струхнул.
– Что бы за этим ни стояло, но дело в данном случае шьют не тебе. У нас так со всеми поступают. Один из законов власти – сеять всеобщее недоверие. Это один из базовых приемов по
– Получается, своим приходом в гостиницу он еще больше себе навредил – и своему преподавателю тоже, если все так и есть.