— Можно и словами, — упорствовал Иван Петрович. — Слыхивал я, анкетки изобретать стали. Ответил на вопросы — и видно, что ты за индивидуум. Какой степени.
— Так для анкеток-то надо быть хотя бы мало-мальски грамотным, — с грустью срезал воспарившего родственника Крылов. — А народ наш, вы сами знаете… Эх, любезный Иван Петрович, до анкеток мы еще не скоро дорастем… Уж лучше — мылом, как советует господин Либих…
Он досадовал на Пономарева, затеявшего никчемный спор, на самого себя, за то, что спор этот все-таки задел, царапнул душу… Молоточки, исчезнувшие было, вновь появились и принялись выстукивать изнутри череп, словно пара дятлов, исследующих пустоты в стволах деревьев. Магнитом потянула к себе кровать, и он более не стал противиться, сказал Пономареву, что хочет спать, и лег.
Проснулся он поздним утром, когда горячее солнечное пятно переместилось со стены на подушку. Поднес к глазам часы и поразился тому, как долго спал. Сказалась многодневная, длительно сдерживаемая усталость.
Пономарева не было. В комнате было тихо, лишь в коридоре слышалось мерное шорканье веника о ковровую дорожку. В углу номера, за платяным шкафом, оцепенело сохла в дубовом бочонке пожелтевшая пальма. И как это вчера он ее не заметил?
Пошатываясь, Крылов прошлепал босыми ногами в угол, вылил в закаменелую землю полкувшина воды, припасенной Иваном Петровичем. Долго разминал комки вокруг волосатого стволика. Вспомнился Авиценна… «Пальмовая душа, дабы стать пальмовой, не нуждается в растительной или еще какой-нибудь силе, хотя ее действия суть не что иное, как действия растения. Пальмовая душа является растительной именно потому, что она пальмовая…»
Мудрено изъяснялся древний ученый. За то, что признавал за растениями право на душу, ему крепко доставалось от церковников. Хотя если взглянуть сейчас, к примеру, вот на эту заморенную «пальмовую душу», то любому станет очевидно, как томится и тоскует она в неуютном гостиничном номере. Жильцы все временные, им не до пальмы, норовят окурки о ствол задавить. Горничные забывчивы…
Покончив с хлопотами над пальмой, Крылов наконец умылся и сам. Одевался он уже торопливо, чувствуя свою вину перед помощниками, которые сейчас, верно, заняты оформлением груза, поливкой капризных влаголюбивых экзотов.
Так и оказалось. Вышедши из гостиницы, он не обнаружил возле складов ни одной корзины. Все они благополучно переселились на пароход, в грузовой отсек второй палубы.
— Полный порядок! — прокричал из каюты Пономарев, просунув в окошечко встрепанную голову. — Идите к нам!
Двухпалубный пассажирский пароход «Фурор» постепенно заполнялся людьми. В третий класс еще не пускали, и толпа переселенцев, из тех, кто побогаче (билет на этот речной транспорт стоил на полтора рубля дороже против тарифа «Барнаула»), терпеливо дожидалась своего часа.
— Ну как, Порфирий Никитич, ничего каютка? — спросил довольный собственной расторопностью Пономарев.
— Вполне, — согласился Крылов. — Только отчего ж двух-местная?
— А Габитыч в грузовом поедет, подле багажа, — безмятежно ответил Пономарев. — Сам напросился. Там и рогожка сыскалась. И дешевле…
— Нехорошо, — нахмурился Крылов. — Не в том экономию зришь, Иван Петрович. Ну, да не поправить теперь дело, сам вижу. Так что по очереди будем, на рогожке-с… Первым — ты.
Лицо у Пономарева вытянулось, как он сам любил выражаться, по шестую пуговицу, но протестовать Иван Петрович не посмел. Только махнул рукой: дескать, делаешь-стараешься, а взамен благодарности — рогожка…
Прошло более часа. За это время приличная публика — чиновники, дамы, воспитанники духовной семинарии, — запущенная на пароход в первую очередь, и толпа переселенцев, постепенно просочившаяся на судно, имели возможность разместиться согласно своему рангу и положению: в каютах либо на палубах, в грузовых отсеках, в трюме. Пассажирам уж надоело созерцать унылую пристань господ Игнатова и Курбатова, бесплатные переселенческие бараки, гостиницу, контору, склады. Нетерпение охватило всех, как это обычно бывает в последние минуты перед отправлением; оно выражалось в шуме, в криках и возгласах, обращенных к тем, кто оставался на берегу, в усиленной жестикуляции, махании платками, шляпами… Наконец раздались три отвальных гудка, и огромные колеса последнего слова техники, чуда девятнадцатого века медленно, как бы размерзаясь, провернулись. Какое-то время судно не могло отлепиться от пристани, и капитан зычно командовал что-то через переговорные трубы механикам и кочегарам. Но вот берег дрогнул, поплыл в сторону, стал разворачиваться и отдаляться.
Тура, или, как ее называют местные жители, Городищенская река, словно упрямая норовистая лошадка, для фасону пометалась из стороны в сторону и успокоенно легла торной дорогой.
На середине реки потянуло ровным сквозняком, словно бы там, впереди, на севере, растворено было огромное, в полнеба окно.