…«Оглядываясь на эти события пятнадцатилетней давности, что мы видим перед собой сейчас? Всматриваясь в лицо этого человека, героя в истинном смысле этого слова, сопереживая ему и восхищаясь им, о чем мы думали тогда? На что надеялись? Что изменилось в нас самих с тех пор? Можем ли мы сказать теперь – мы уже не те, что были раньше? Можем ли мы сказать, что мы… глубоко несчастны? Да, мы несчастны. Потому что никогда прежде мы не были так далеки друг от друга, как сейчас. Так озлоблены, разобщены, отравлены, словно ядом, ненавистью, тотальной травлей, недоверием, доносами, страхом за будущее. Огрызаясь на все и на всех, замыкаясь, отгораживаясь от мира, заползая в щель, мы уже начинаем поедать, жрать друг друга. И если наше прошлое – это «пионеры-вампиры», как у писателя Иванова, сосущие кровь сограждан на совковом «Пищеблоке», а наше будущее – это живые, ходячие «квази-мертвецы» как у писателя Лукьяненко, в каком безвременье, в каком глухом лесу заблудились мы все, как Данте, на середине жизненного пути? Да, мы несчастны! И чувствуем это. Даже те, кто слушает сейчас эти мои слова с глухой злобой и неприятием, и те, кто, как страус, прячет голову в песок, убегая о реальности, забивая на все в наивном пофигизме, даже они кожей, утробой своей ощущают эту глухую неизбывную тоску полного отсутствия надежд, безвременья, «ликвидации будущего», что окутала нас всех. И никакие гремучие столичные празднества с «устрицами и сырами», никакие обещания и лживо-бодрые реляции уже не заглушат этой тоски. Отупев от телевизионного визга, оглохнув от лязга танковых гусениц по брусчатке, мы все равно слышим это глубоко внутри себя – как отзвук, как эхо. Как гром! И задаем себе вопрос: а когда же это закончится? И кто, кто будет способен исправить все, что наворочено за эти годы, разрушено, растоптано, уничтожено? Все, чем мы жили последние три десятка лет, что мы, в сущности, одобряли тогда и уже считали практически своим, неизменным, устоявшимся, но, к несчастью, не умели ценить и отстаивать. Кто придет залечивать наши раны и врачевать гнойные язвы нынешней ненависти, шовинизма и злобы? Кому это под силу? Кто придет исцелять нашу тайную боль, о которой мы уже не говорим с посторонними вслух? Кто изгонит наш страх? Мы не видим способного на это ни у правых, ни у левых. Ни у либералов, ни у консерваторов, ни у окостенелых имперских патриотов. Ни у тех, кто рвется на баррикады под знаменами анархии и еще большего разрушения, ни у тех, кто корчит из себя «охранителей скреп и традиций», размахивает нагайками, разгоняя митинги. Мы не видим этого у хамелеонов-политиканов и у провластных параноиков, осатаневших от запретов. Мы не видим этого у тех, кто заглядывает в чужие рты и кубышки, постоянно уличая других в том, «кто сколько наворовал» и «кто чем владеет». Мы говорим себе – только
Романов смотрел на них с экрана ноутбука. Три часа ночи. Солнечногорский УВД.
Миронов выключил ноутбук.
– Изи Фрияпонг разговаривала с Савкиной в субботу, – произнес он устало. – А в воскресенье и понедельник ее в ночном клубе и след простыл. Значит ли это, что она убила Афию и теперь скрывается?
– Может, она уже покинула страну? – спросила Катя.
– Отправим запрос насчет этого. Хотя я в этом сомневаюсь. Ее надо искать здесь. Ведь то, что ей надо, тоже здесь, у нас. И она… в общем-то, она человек заметный. Дело о надругательствах над трупами пока выделяется следствием в отдельное производство. Следователь запросил мою копию судмедэкспертизы останков Полозовой. Надо хотя бы глянуть, что там и как. – Миронов достал из сейфа документы. Начал читать.
Катя ощущала себя какой-то чудной – глиняной или стеклянной. Толкни сама себя и разобьешься. Была ли это усталость? Или шок от увиденного в морге?
Миронов неожиданно откинулся на стуле, словно прочитанное в заключении патологоанатома…