Нет, я поразительно дурею под спокойным взглядом этой женщины. О каком мужестве говорю, когда передо мной сидит если не предательница организации, то, во всяком случае, человек, давший подписку, что будет работать на немцев… Разве этого мало, чтобы называться предателем?!
— Моего мужества там было немного. Скорее больше глупости. Ведь было-то всего семнадцать лет. Это сейчас понимаешь, что было тогда уже целых семнадцать лет!
Я начал поспешно рассказывать, что узнал из протоколов, из разговоров с Сусликом, то бишь Сизовым. Лишь изредка вставлял: «Если вам это неприятно, я…» Но она останавливала меня кивком головы, и по тому, как горели ее глаза, когда она изредка поправляла мою неточность, я видел, как важно ей то, что я рассказываю. Я был для нее человеком из того прошлого, которое ей хотелось забыть, но забыть которое ей не удавалось никогда.
Шофер давно ушел спать. А Васютка сидел не двигаясь и пытался понять, о чем могут вот так заинтересованно говорить два совершенно до того незнакомых человека. Но своим, явно неравнодушным к Рите сердцем понимал, что между нами установилась опасная для него внутренняя связь людей, объединенных, может быть, чем-то более важным, чем любовь. И это его угнетало.
Я же просто забыл о Васютке, да и о самой Рите. Я жил ее рассказом о том, что происходило в предосенние дни сорок первого года, что было потом, — этапы, лагерь… Как приводили их на работу в этот леспромхоз, и как встретила здесь Кондратьева, человека вольного, и как, отсидев свой срок, поселилась в пятидесяти верстах, не смея покинуть край, где родилась новая любовь, и не смея явиться к любимому с тем страшным прошлым, выраженным одной фразой «за измену Родине»… И как Кондратьев сам нашел ее через полгода, обшарив половину Красноярского края, и как привел в дом, и как сладко, но быстротечно было счастье. И какое нелепое горе навалилось со смертью мужа, будто ей мало выпало невзгод в короткую, поломанную жизнь.
Я спросил Риту:
— А почему Токин признал свою вину? Я видел протокол допроса, подписанный им, где он говорит, что виноват…
Рита помолчала…
— Все мы виноваты. Если бы можно было пережить снова случившееся в те дни? Но не припишешь страничку — унесло ветром бумажку! Когда Токина не оказалось среди арестованных, всякие слухи пошли. Да и руководители наши, Юру не послушавшиеся, себя и нас под угрозу расстрела поставили, но признаваться в своей ошибке не спешили. Потом эти постоянные допросы в гестапо с избиением, когда кажется, что ты уходишь из камеры в последний раз, следом за Толмачевым… Многие тогда так и не поняли, что произошло. Только, когда вернулись наши и стали разбираться, что-то прояснилось… Хотя многое все равно запутанным в Лету кануло. А виноват он, как и я, в том, что не оказался в числе полегших на Коломенском кладбище.
Я запротестовал:
— Ну это, Рита, вы зря…
Она меня как бы не слышала и закончила мысль:
— Когда уходят из жизни близкие тебе люди, ты, остающийся, коль совесть твоя еще не совсем заизвестковалась, не можешь жить без вопроса: «А почему я еще на земле?»
Я хотел было попытаться оспорить ее мысль, но понял, что она имеет в виду не только историю подполья в Старогужье, но и еще недавнюю такую нелепую трагедию с мужем.
Мы проговорили до утра.
Я едва прилег, или мне это показалось, когда голос Якима поднял на ноги весь дом:
— Тебе бы, горе-охотничек, вместе с медвежицей под снегом спать! Так ведь и жизнь продрыхнуть можно!
Я увидел сквозь подернутое ночным морозцем окно лошадей у жердевого забора. Ружье стояло рядом с лавкой. Я поднял его к плечу. Старая тульская курковка довоенного выпуска с расхлябанным ложем была привычна. Заглянув в стволы, убедился, что она и чистилась в последний раз там же, на тульском заводе.
Отказавшись от завтрака, мы отправились в путь и через три часа вернулись в деревню с двухсоткилограммовой медведицей, которую в упряжь тащили по снегу обе наши лошади, а мы с дедом Якимом шагали по уплотненной медвежьей тушей тропе…
НОЯБРЬ. 1941 ГОД
Перед самыми Ноябрьскими праздниками морозы отдали землю дождям, и они в два дня развезли ее так, что ни по дорогам, ни по городским улицам стало ни проехать, ни пройти. К утру же ночные холода покрывали дороги, поля и проселки хотя и не толстым, но прочным панцирем смерзшейся земли, которая едва отходила к полудню.
Через руководителей пятерок Токин отдал распоряжение в канун праздника засеять «ежами» не менее десятка километров дорог. В одну из таких операций и отправился Глеб, получивший из управы лошадь и официальное задание в соседней деревне произвести ремонт водоразборной колонки, обслуживавшей офицерскую столовую. Прежде чем выехать из города, Глеб направился на электростанцию за «товаром». Там его встретил Николай Колыхалов.
— Много заготовили?
Николай, не отвечая, повел узким коридорчиком, пробитым сквозь завалы кирпича, до некрашеного электрощита со страшным знаком из черепа и костей.
— А не того?..