Ни в какой другой области культуры нет явления, столь наглядно свидетельствующего о характере ее связи с религией, как стиль. Египетская и греческая религия знали один лишь стиль, ими созданный и умерший вместе с ними, но так бывает только там, где религия остается до конца религией одного народа (симбиоз греческих верований с римскими и ближневосточными к созданию нового стиля не привел). Христианство создало три совершенно различных стиля: византийский, готический и тот, который следовало бы назвать итальянским (он родился во Флоренции и много позже, после крупных изменений обрел могущество в Риме), и, кроме того, большое число до целостного стиля недозревших единств (как, например, на Западе в романскую эпоху или в древней Руси одно в Новгороде, другое во Владимире, третье поздней в Москве). Объясняется это множественностью «исповеданий» — почти решился бы я даже сказать религий (но отнюдь не вер) — внутри христианской религии, но не в меньшей мере и врожденной (т. е. ни из чего другого не выводимой) склонностью конкретных стилесоздателей, жителей такого-то города, такой-то местности, к той или иной разновидности узора, к тому или иному решению строительных или изобразительных задач. Самые задачи эти проистекали, однако, из их религиозного сознания и, что еще важней, этим сознанием осмыслялись. Искусство стилистическое свое единство обрело, не просто эти задачи выполняя, но и выражая тот смысл, что вложила в них религия. Все стили прошлого, недосозданные, как и создавшиеся до конца, всегда были стилями искусства, ставшего языком религии. Поначалу это всегда язык храмостроительства и религиозного образа, но и позже, отделяясь от тех высказываний, для которых он был создан, он еще долгое время остается единственно возможным, единственно понятным языком, исключающим все другие стили и чьи формы отнюдь не сразу теряют свой старый смысл, при изменившихся темах и строительных заданиях. Даже и вполне обмирщенное и утратившее стиль искусство еще оглядывается назад, объявляет классическим религиозное свое прошлое, подражает ему в особо торжественных и церемониальных случаях. Ни к чему хорошему подражания эти не ведут. Однако не одни Академии, но и массы, а главное, поработители этих масс ищут — вслепую — возвышенного. Все возвышенное было некогда священным.
Что верно об этих искусствах, то верно и о других, верно и о всей вообще культуре. Повсюду в ней сквозит породившая ее религия. Наша музыка, единственная в мире европейская музыка, не только из богослужения возникла, не только была еще в лице Баха музыкой по преимуществу «духовной», но и позже, став «светской», продолжала пользоваться языком, чья понятность вытекает из того, что создан он был для высказыванья душевных движений, связанных с религией, и притом с нашей (т. е. европейской) христианской религией. Язык наш, всех христианских или воспитанных христианством народов, всей нашей поэзии и литературы, являет по-разному следы своей укорененности в языке Библии, христианского благочестия, в богослужебном и богословском языке. Больше того — и тут мы выходим за пределы искусства сама наша мысль, наше понимание мира и людей, вся наша духовная жизнь вое еще ищет, а если ищет, то и находит опору в той религии, из которой излучилась наша культура, хотя многие из нас уже и отказываются считать ее
Возвращаясь к началу наших размышлений и к нынешнему положению вещей, мы вполне уверенно можем теперь сказать, что вера и религия, не отделяющая себя от веры, имеют право ничего не знать о культуре, но что культура не имеет права ничего не знать о религии, особенно о той религии, которая ее породила и воспитала. Культура остается укорененной в религии и солидарной с ней, даже если носители ее, так называемые культурные люди, этого не знают или это отрицают. Солидарность эта (укорененностью обусловленная) гораздо ярче сказывается в наше время, чем сказывалась еще недавно. Она проявляется с полной ясностью как в конфликте между культурой и научно-технической цивилизацией, так и в попытках насильственно культуру от религии оторвать.