Сережа Куликов бывал теперь сытым каждый день, получая к тому же еще семьсот граммов черного хлеба… О белом люди забыли, как будто пшеничная мука и та стала при выпечке давать хлеб темного цвета. Черный хлеб с очень черной, глянцевой коркой был тяжел и плотен, но был самым вкусным хлебом, какой когда-либо потом едал в своей жизни Сергей Куликов. Это был хлеб! К нему тянулись жадные и бережные взгляды изголодавшихся людей. Его тепло и сытый, исцеляющий запах делали человека увереннее в себе, придавая ему не только физические, но и духовные силы. Позже, когда появились коммерческие магазины, торгующие хлебом без карточек, хотя и по повышенной цене, Сережа чуть ли не целый день простоял в толпе счастливых людей, записав номер очереди химическим карандашом на ладошке, зато принес домой три буханки хлеба, которым в тот вечер наелись досыта братья и мать, наслаждаясь жеванием хлеба, хлеба, хлеба. Его было так много, что даже не верилось, что это хлеб. Это было пиршество, никогда потом в жизни не повторившееся, хотя были потом действительно пиршественные столы со всевозможными яствами, о которых тогда и подумать никто не смел — не хватило бы фантазии…
Но это было потом. А в начале сорок седьмого, когда Сереже должно было исполниться шестнадцать лет, которых он ждал как освобождения от бесправного детства, ждал, чтобы с паспортом в руках прийти в общество охотников и получить билет, — в начале сорок седьмого, учась на втором курсе, он голодал уже третий месяц, продавая через день талоны в столовую, копя таким образом деньги на вожделенное ружье, снившееся ему по ночам… Денег было уже достаточно, чтобы купить одноствольное ружье, но они плыли из рук, истраченные на коммерческое мороженое. Эскимо в шоколаде стоило двадцать пять рублей, а без шоколада — десять. Сережа, гуляя в парке с девушкой, позволял себе этот безумный шик — эскимо в шоколаде, которым он угощал такую же полуголодную, истосковавшуюся по сытной и радостной жизни девушку. Она брала ледяное эскимо, делая вид, что это лакомство привычно ей и ничего не стоит, но по задумчивости, которая туманила лицо девушки, Сережа понимал, что мороженое она ест впервые после довоенных лет… «А сам ты не хочешь?» — спрашивала она, спохватываясь. «Нет, — отвечал с небрежностью в голосе Сережа. — Я терпеть не могу сладкое». «Не понимаю! — восклицала девушка. — А я так люблю сладкое…»
В то прекрасное время, когда его шатало от голода, когда темный обморок, приключившийся с ним, напугал его старшего друга, талантливого рисовальщика и заядлого охотника, знакомого с самим Мантейфелем, который приглашал его в экспедицию по Средней Азии, где он, Саша Федоров, рисовал всяких гадов, совершенствуясь в искусстве анималиста, — в прекрасное это время он зашел однажды и охотничий магазин, который был открыт тогда на углу Кузнецкого моста и Неглинной, где теперь помещается продовольственный, и засмотрелся на блистающие ряды репарационных немецких ружей, не смея мечтать ни об одном из них.
— Что, молодой человек, — услышал он голос за ухом, — любуемся? А вот купите у меня ружейный погон. Хороший! Видите, ремень кожаный, нашитый на зеленую тесьму. А это видите? Пряжки металлические обшиты кожей, чтоб не поцарапать ружье. Это старинный погон, вы никогда не купите такого. Купите… не пожалеете.
— У меня ружья еще нет, — признался Сережа, любуясь погонным ремнем.
— А деньги? — с сожалением спросил голос.
— Что деньги! Билета охотничьего нет, потому что паспорта нет. — Сережа доверчиво посмотрел в лицо толстого, отечного горбуна, который держал в дрожащих, разбухших от водянки пальцах этот потертый погон, стоимость которого равнялась стоимости бутылки белоголовой водки. — Да денег-то всего!.. — воскликнул Сережа, смущенно разглядывая ружейный погон невиданной красоты и прочности, который мог бы украсить любое ружье. — Денег-то у меня на одностволку, — сказал он, боясь, что горбун принимает его за настоящего покупателя.