Болезнь его была так тяжела, что всякие здравомыслящие люди на нашем месте отвезли бы собаку в ветеринарную лечебницу и усыпили ее, утешив себя мыслью, что таким образом прекратили ее страдания. Но нам с женой не хватило здравого смысла, мы не расстались с Флаем, разделив до конца его мучения. Иногда человеческая глупость бывает умнее и чище торжествующего здравомыслия.
Когда мы спустились с Флаем вниз, он с таким же нетерпением выбежал из кабины лифта и, торопя меня, резво, как в молодости, побежал к дверям дома, потопатыванием перед ними требуя, чтоб я быстрее открыл их…
— Сейчас, Флаюшка, сейчас, — говорил я, поспевая за воскресшим своим любимцем и распахивая перед ним дверь…
…Распахивая перед ним дверь, которая вела, увы, в небытие.
Какая-то лихая сила вынесла Флая на асфальтовую площадку перед домом, он пробежал вприпрыжку несколько метров, как это делал раньше, и вдруг остановился в мгновенном оцепенении и медленно опустил голову. Я успел подбежать к нему, поддержать шатающееся его тело, напрягшееся в мучительном вздохе, распирающем ему грудь.
Сердце мое зашлось в предчувствии беды, я ухватился и собачий ошейник и, наговаривая какие-то ласковые слова, котел отвести Флая домой. Но он в упрямом напряжении, в бездыханном своем сосредоточии направился через силу к черному сугробу и, пытаясь взобраться на него, поскользнулся и упал бы, не поддержи я его. Я понял, что ему обязательно надо взойти на этот рыхлый и мокрый сугроб, на который он раньше, в другие зимы, взлетал одним махом, и я опять подчинился его молчаливому и строгому требованию. Я увидел его остановившиеся глаза, взгляд которых был устремлен вовнутрь, словно Флай разглядывал нечто ему одному открывшееся, еще никем из живых не познанное, обыденное, мучительное чудо жизненного конца, к которому он пришел.
Я помог ему в последнем его усилии и чуть ли не втащил его на этот словно бы спасительный для него холодный сугроб.
Голос мой дрожал, когда я окликал своего красавца, мне не хватало воздуху, точно я взобрался на самую высокую вершину мира. Но Флай уже не видел и не слышал меня.
Он медленно прилег на черный снег и завалился набок, положив голову в грязь. И это было страшно видеть: прекрасную его рыжую голову, лежавшую на весеннем снегу, в кружевной его черноте. Раздался чуть слышный в городском шуме полустон-полукрик, показавшийся мне каким-то жалобным и капризным, Флай пружинисто дернулся, и голова его, которая только что лежала в черной грязи, вдруг упала в эту грязь. Казалось, всего-навсего повернулась набок! Но этот чуть заметный поворот был самым страшным падением, какое я когда-либо видел в жизни.
Окликая Флая, я приподнял его упавшую голову и почувствовал в руках тяжесть этой головы и поразительную мягкость шеи, будто мощная его шея превратилась в тоненькую пуховую шейку убитого вальдшнепа.
Слез у меня не было, мне нечем было дышать. Липкий и расслабляющий пот покрыл мое тело, когда я вернулся домой один, оставив на сугробе Флая, и сказал жене, что все кончено.
Для нее это было так неожиданно, она уже налила в миску теплую овсянку для Флая, заправив ее молоком, и ждала нас с весельем в душе, потому что ничто не предвещало беды, когда мы уходили из дома, а наоборот, казалось, что болезнь вдруг отступила и жизнь с небывалой доселе силой вселилась в измучившегося Флая, — для нее это было так неожиданно, что она вскрикнула, точно ей сказали о смерти близкого человека, и выбежала на лестницу, тут же вернулась и, пугая меня своим видом, спросила в жалобном сострадании:
— Где он?
Я вышел с ней на балкон и, с трудом сдерживаясь, показал с высоты седьмого этажа на ярко-рыжий лоскут, лежащий на мрачном сугробе. Чернели дыры от моих ног, Флай лежал на боку, раскинув, как в беге, ноги; лежала рыжая моя мечта, многие годы бередившая мне сердце. И было страшно видеть неподвижность огненно-коричневого силуэта бегущей собаки.
Это был единственный подвиг, совершенный Флаем за всю жизнь: он исполнил обычай предков — убежал из дома, собрав последние силы, и умер в одиночестве, чтобы не доставлять хлопот тем, кто оставался жить.
Но хлопот, увы, было еще много, прежде чем приехала за ним машина ветеринарной спецслужбы, «УАЗ» защитного цвета с синим крестом на борту, и двое молодых людей, получив от нас вознаграждение за услугу, увезли нашего горемыку в электрическую полутьму прохладных вечерних улиц, скованных мартовским морозцем.
Запах сгоревшего пороха
Страсть, которая преследовала его всю жизнь, возникла внезапно, как заразная болезнь. Старая «бердана» с медной гильзой в патроннике резко толкнула в плечо, и раздался громкий хлопок выстрела; взрыв черного пороха метнулся из ствола клубом дыма, а консервная банка, поставленная на березовый пень, вдруг исчезла, словно ее сдунуло.
Сереже Куликову было в то время четырнадцать лет. Онемев от восторга, он смотрел на друга, который дал ему выстрелить из ружья, и в минуту этого высшего напряжения сил понял, зачем родился на свет.