Да, но все это я говорю лишь кстати, как бы между строк, хотя, признаюсь, и с некоторой хитростью, потому что вдруг подумал: найдется ведь критик, который опять прикнопит меня за то, что я не обозначил, не раскрыл профессию своего героя. А как, спрашивается, я могу раскрыть, если Сухоруков никогда не рассказывает ничего о своем деле, а попасть в то учреждение, где он работает, мне невозможно? Человек же он для меня интересный, а раз интересный, то и симпатичный… Сколько таких! Хотя есть люди интересные, но несимпатичные… Вон даже Садиков, прочитавший за свою жизнь огромное количество книг, и то говорит, приводя опять чьи-то слова, что, дескать, человек существо интересное, но несимпатичное. Впрочем, кажется, и сам он не согласен с этим, потому что терпеть не может афоризмов, уверяя, что афоризмы уводят человека от истины и тормозят процесс мышления, что, дескать, это палки в колесах мысли… Но уж это, по-моему, слишком суровое суждение! Он вообще любит оригинальничать, и ничего тут с ним не поделаешь. Он, например, уверяет, что Чехов, говоря о краткости, которая приходится сестрой таланту, задурил головы многим нашим современникам. Неловко даже повторять за ним эту не продуманную до конца мысль, но он всерьез уверяет, что Чехов имел в виду совсем другое, объясняя это «другое» на очень сомнительном примере. Дескать, стальная пружина, состоящая из трех витков, может быть в сто раз длиннее пружины, состоящей из пятнадцати витков, если эта трехвитковая пружина расслаблена, не напряжена. И что, мол, напряженная пружина, состоящая хотя бы из пятидесяти витков, короче и энергичнее, чем вялая трехвитковая. Понять это, конечно, можно, но все-таки Садиков опять тут, наверное, ополчился на высказывание Чехова только лишь потому, что оно афористично, а он этого терпеть не мог.
Кстати сказать, когда Жанна Николаевна и Сухоруков ушли из дома, не предупредив никого об этом, Садикова уже не было на участке. Он ушел в свой дом, который стоял рядом, за забором, и железная крыша которого была темно-малинового цвета, как и джемпер на плечах самого хозяина. Джемпер ручной вязки, давно уже протертый на локтях, был заштопан черной шерстяной ниткой, но и штопка тоже протерлась до дыр. Комочки свалявшейся шерсти, распущенные нитки, пух превратили джемпер в какую-то грязновато-малиновую вытертую шкуру, и пахло от этой шкуры, как полагается, застарелой кислятиной: Садиков словно бы и спать ложился в джемпере. Походка у него была торопливая, но, увы, ходил он очень медленно, часто переставляя ноги, делая при этом коротенькие шажочки и как-то судорожно подергивая чуть откинутыми назад и в стороны мощными руками. Палку свою он как бы только носил с собой, а не опирался на нее в ходьбе. Она так же судорожно волочилась по земле и по асфальту, издавая чиркающие звуки металлическим наконечником. И при всей этой мнимой торопливости шага, при всей, казалось бы, старческой беспомощности таилось в его сутулой фигуре сверхъестественное сильное начало… Особенно заметно это было, когда он начинал ходьбу, когда делал первый шаг. Создавалось у всех такое впечатление, будто он уходил с твердым намерением дошагать пешком до Москвы, будто это какой-то тяжелый, одетый панцирем жук, с трудом передвигающийся по земле, но в любой момент готовый раскрыть свой панцирь, выпустить прозрачные крылья и, загудев, полететь. Именно энергия жука и смущала всех, кто знал этого старика, непонятная и пугающая энергия насекомого.
В темноте деревянный дом, нагретый солнцем, чернел на взгорье тенью, какую кладет лишь лунный свет. В эту тень вошли двое, поднявшиеся из тумана по тропинке, их поглотила теплая тьма, пропахшая старым сухим деревом… Ощупью, не зажигая света, поднялись они по полукружью лестницы на второй этаж… И когда поднимались, какой-то твердый предмет стукался о перила, издавая резкий звук, да скрипели ступени.
Нетрудно, конечно, догадаться, что это были Жанна Купреич и Вася Сухоруков. Почему они не зажигали света, сказать трудно, но, видимо, Жанна Николаевна, ошеломленная всем, что произошло, боялась теперь света, боялась обнаружить себя рядом с молодым мужчиной, который оказался гораздо более решительным, чем она могла ожидать.
В комнате, куда они поднялись, или в верхней гостиной, как называлась эта комната большого дома, висело на стене овальное зеркало, металлически-холодно в темноте отразившее смутный свет ночного неба над Москвой.
— Я ни черта не вижу, — сказал Сухоруков, наткнувшись коленом на стул, который с грохотом упал.
Щелкнул выключатель, и вспыхнула яркая трехрожковая люстра, осветившая коричнево-красный щелястый потолок.
Сухоруков увидел женщину, держащую его за руку, и, жмурясь, огляделся. Пейзажи в деревянных некрашеных рамах, зеркало, стол, продавленный диван, кресло, стекла, в которых отражалась люстра, — летняя комната с дощатыми стенами.
Он был очень голоден.
— Садись, я сейчас, — сказала ему Жан, тоже жмурясь от света и улыбаясь при этом так, будто стояла под душем, стыдясь своей наготы.