— Ты же знаешь, я не из тех, кто за каждой юбкой волочится, но что мне делать, если мы вместе ходим в столовую и я обедаю не с тобой, к сожалению, а с той же Светкой или еще с кем-нибудь, сижу за столом, разговариваю, они кокетничают, вместе смеемся. Что же делать? Я тебе даже больше скажу! Когда Светка вспомнит, что забыла купальник в моем кармане, ей и в голову не придет, что ты можешь… что тебе это будет неприятно. А если рассказать про нашу ругань из-за этой тряпки, она лопнет от смеха. Ты понимаешь? Она сочтет тебя ревнивой дурой, идиоткой, бабой, выжившей из ума, кретинкой. Потому что у нее отсутствует чувство стыда, она не поймет, как это можно возмущаться, если она просто-напросто забыла в кармане у товарища свою тряпку.
— Замолчи, — слышит он голос Жанны, которая почти поверила ему и совсем не хочет слушать рассказы о том, как он проводит время на работе, как целуется, обедает и что про нее подумает эта девчонка… — Какое мне дело до этого! Целуйся с кем хочешь, только оставь меня в покое и, пока мы вместе, не занеси в дом какую-нибудь заразу. Я очень прошу! — Она резко поднимается с кровати и, полыхая красным, измятым в подушке лицом, кричит, опять чуть ли не плача: — Очень прошу! И скажи мне на милость, чем, каким уксусом, или содой, или чем еще отмывать мне теперь руки? — И она вытягивает их перед ним, растопырив пальцы, которые мелко дрожат. — Чем отмывать?
— Не-ет! — рычит Миша, закрыв лицо руками. — Это невозможно терпеть! Это какой-то кошмар! Кстати, лазить по чужим карманам, даже если это карманы моих брюк, неприлично!
Он ждет ответного удара, но Жанна, с трудом владея собой, тихо отвечает:
— Нужны мне твои грязные карманы. Я думала, что это носовой платок. Хотела, дура, выстирать твои джинсы. Слесарь ходит на работу чище, чем ты, неряха.
Ей и в самом деле очень неприятно чувствовать на своих руках воображаемую чужую грязь, ощущать влажную скользкость чужого купальника, ей кажется, что пальцы плохо пахнут.
— Можешь быть свободен, — говорит она ему с холодным равнодушием в голосе. — Вольному воля, — добавляет она и сухо смотрит на него, мокрого, жалкого, полураздетого, зримо представляя себе, как он купался с этой девкой, с которой ходит обедать. Она и сама пугается словам, слетевшим у нее с языка. Но дело сделано. И она повторяет: — Можешь быть свободен. Между прочим, для справки: о своих сотрудницах так плохо, как это ты делаешь, мужчина не имеет права говорить. Нельзя о тех, с кем работаешь, отзываться так плохо. Это бесчестно.
Миша Купреич раздавлен. У него нет сил защищаться. Она победила.
— Молодчина, — говорит он, хмуро усмехаясь. — Честное слово, молодчина.
Это все, на что он способен. И это, пожалуй, лучшее, что могло прийти ему в голову.
Хоть и дьявольское дело — помнить зло, но Жанна Купреич запомнила, и у нее появилось к мужу чувство некоторой брезгливости, выражавшейся в неловкости и заторможенности поведения, будто она стала хуже видеть и слышать.
А Миша вскоре забыл про свою промашку, обладая чуть ли не с детских лет способностью забывать все то, о чем ему неприятно было знать. Летом он любил футбол, зимой хоккей, страстно болел за «Спартак», помнил каждого игрока, знал, откуда, кто и когда пришел в команду, и если играл «Спартак», у него не было дела важнее этой игры, и ничто не могло тогда свернуть с пути к телевизионному экрану. Возле экрана вел себя так, будто цветные фигурки хоккеистов, скользящие по льду, могли слышать его крики негодования или радости, будто бы комментатор сидел с ним рядышком и тоже слышал замечания Миши Купреича, которые он делал с ехидством или возмущением, если комментатор ошибался… Он кричал на арбитра, если тот удалял спартаковца в сомнительной ситуации, когда можно было бы, по мнению Миши, не удалять игрока. У него поднималось настроение, когда «Спартак» забивал шайбу или мяч в ворота противника, и портилось, если команда проигрывала.
К серьезным делам жизни он относился куда менее заинтересованно, чем к спортивным играм, оберегая себя от неприятностей. Любил посмеяться над человеком, но без всякого желания обидеть, уверовав с какой-то удивительной легкостью, что будто бы ни один человек на свете не вправе обижаться на него, на Мишу Купреича, потому что, как он думал, всякая идея должна иметь улыбку на хвостике. В том числе и человек, которого он рассматривал не иначе, как носителя определенной идеи. А раз так, то у каждого на хвостике непременно должна быть улыбка, а на улыбку можно всегда откликнуться улыбкой.